Он изо всей силы, точно пробуя открутить собственную голову, тряхнул шевелюрой.
– Лично вы были в России? – осторожно спросил Дарлиц-Штубе.– Видели русских?
Морской летчик только иронически-мрачно усмехнулся. Был ли он? Лучше бы ему и не бывать там.
– И не только в спину,– мрачно пошутил он.– Был ли я там? Всего лишь третьего дня я вылетел из-под самого Петербурга. И кое-что успел посмотреть, хотя смотреть там, в сущности, почти нечего. После дюжины бомбардировок с воздуха и работы артиллерии мы получаем во владение одни развалины, пепел, дым и черепки. Руссы жгут, отступая, потом жжем мы – за несдачу оружия, за нежелание убирать хлеб, за сокрытие раненых, за партизан… О-о! Это слово и сейчас стоит у меня в ушах то ли вороньим карканьем, то ли скрежетом гвоздя по стеклу-партизаны…
Казалось, задремавший Туриньи вдруг качнулся вперед и широко открыл глаза – этот только что прозвучавший в его ушах раскат был в какой-то несомненной связи с тревожным чувством, охватившим его при пробуждении.
– Да, господа. В России не следует полагаться только на зрение,– угрюмо говорил между тем Рюллов.– Например, вы видите, что по дороге идет мальчишка или тащится древний старик, спешит девушка, ковыляет калека – но вы не верьте биноклю, не верьте собственным глазам, бейте их, не окликая, лишь только они приблизятся к вам на верный выстрел. Не убьете вы, убьют вас. Оживают деревья, камни, груды обгоревших кирпичей и бревен, и отовсюду жди гранату, пулю, бутылку с бензином. Я сам был в Греции и бомбил Мальту,– все так же угрюмо продолжал он.– Но в Европе некого сравнить с русским красноармейцем, ибо там шоколадные солдатики – и только вот уже третий месяц, как мы заливаем русских термитом и сталью, крестим свинцом, опрокидываем и по их трупам продолжаем то, что предрешено фюрером,– он перевел дыхание, ибо уже не хватало ни воздуха, ни патетики, и тусклым голосом заключил:– А они отходят и закрепляются на следующем рубеже, и вот извольте их опять выковыривать из каждой складки местности, выбивать из-за каждой стены и подвала.
– Но неужели русский характер и русская сталь крепче брони наших танков, герр лейтенант Рюллов? – вполне серьезно и мрачно спросил Туриньи.
Рюллов неопределенно, пожалуй пренебрежительно, хмыкнул и потянул в себя носом воздух, как бы принюхиваясь к слову.
– Наших, вы сказали? Я не знаю, крепче ли они брони ваших танков. Я не был на юге, где сражаются итальянцы. Но на взморье, под самым Петербургом, мне пришлось осматривать трофейный русский самолет… И в его моторе я не нашел ни одного заменителя – всюду чистейшая натура… Понятно это вам, господа?
Туриньи, закусив свои резко очерченные губы, хмуро безмолвствовал, а самый пустой человек, как и обычно, раньше всех нашел что возразить.
– Все понятно, гнедигер герр Рюллов.– Дарлиц-Штубе сообщнически подмигнул Туриньи, но корсиканец быстро отвел глаза в сторону – вопрос был слишком серьезен, чтобы зубоскалить – Непонятно только одно, неужели из кабины самолета видны подробности, вроде только что рассказанных вами?.. Не преувеличенно ли хорошее у вас зрение, герр лейтенант? – спросил врач и захохотал, приглашая и Туриньи повеселиться вместе с ним
Но Рюллов не обиделся и на эту бестактность.
– А у вас завидное пищеварение, доктор. Ваш смех об этом свидетельствует,– соболезнующе вздохнув, сказал он.– Но я все-таки чему-то обучался в офицерской школе и хотя бы в силу этого обязан видеть чуть-чуть дальше собственного пропеллера.
– Позвольте, позвольте, синьор тененто! – напряженно морщась и берясь за голову, вскрикнул вдруг Туриньи.– Но ведь побеждаем до сих пор только мы, а не эти трижды восхваляемые вами русские? Ведь в конце концов не мы с вами, а русские сдали Минск, Ригу…
Милостивый.
– Псков, Новиград и еще десяток городов… Как видите, я хоть и с трудом, но не намного хуже вас запоминаю их названия,– вполне в тон ему дополнил морской летчик.– И я и не думаю восхвалять русских. Безусловно, в тысяча девятьсот сорок первом году побеждаем мы; немцы. Но разве такие нам нужны победы? Россия от Риги до Владивостока – это что-то около тринадцати тысяч километров, и останься от нее всего лишь один уезд, не занятый нашими войсками, он так же будет защищаться, как и их первая пограничная полоса. А я механик, и из всех наук уж конечно предпочитаю математику, почтенный мой союзник…
Наступило недолгое, но тягостное молчание.
Туриньи мрачнел все заметнее – Россия заставляла пересматривать многое, до этого казавшееся несомненным.
– Да. Вот таковы русские, которых мне пришлось видеть, господа,– Рюллов невесело вздохнул и, гремя пряжками и крючками авиационной походной сбруи, полез ногами в свой летный комбинезон.
Туриньи тоже потянул со спинки кровати свои кавалерийские бриджи, широкие и серые, как крылья летучей мыши.
Несмотря ни на что, этот не совсем обычный немец казался надежным знатоком России, и колониальному капитану все больше хотелось поговорить с ним наедине.
Вместе они умылись, вышли на теннисную площадку перед офицерским домом и сели на скамеечку в тени ближайшей сторожевой вышки. От свежего воздуха и соленого йодистого дыхания недалекого моря мысли в голове Туриньи пошли ровнее.
– Курорт. Карловы Вары,– блаженно зажмуриваясь, сказал летчик и неожиданно прибавил:– А ваш доктор – явный болван…
– Так вы считаете, синьор тененто, что в управлении комплектования кадров меня вовсе не обделили, воткнув в эту северную дыру? – сразу переходя к делу, справился Туриньи, по-своему поняв беспощадность суждений морского летчика.
Рюллов издал горлом какой-то негодующий сердитый звук.
– Молись за них, капитан, за пленных… Это твои ангелы-хранители,– с грубоватой и чуть-чуть наигранной солдатской фамильярностью бывалого вояки отрубил он.– И не завидуй тем, кто на фронте. Черт с ними, с полковничьими погонами!
Потом они сидели в комнате Туриньи, куда Рюллов принес из кабины своего самолета небольшую зеленую канистру с герметически закрывающейся крышкой.
Они пили захватывающий дыхание, обжигающе холодный русский спирт, и Рюллов рассказывал, как советские летчики на прошлой неделе дважды бомбили Берлин, как немецким войскам пришлось оставить город Тихвин и как полевые жандармы вешали партизан. Особенно ему запомнился один хромой, черноглазый и яростный, совсем как испанец.
– Его поставили на ящик из-под галет и уже надели на шею петлю,– не избегая подробностей, рассказывал морской летчик,– а он обеими руками растянул веревку и, вылезая из нее, как из проруби, захрипел на всю площадь: «Бейте их, русские люди! Жгите хлеб, взрывайте мосты. Пусть земля горит под захватчиками!» Кто-то из полевиков одним ударом выбил из-под его ног ящик, и, продолжая хрипеть, он заплясал в воздухе…
Туриньи слушал не перебивая, и лицо его становилось все мрачнее.
Черные ненавидящие глаза Косты Джала-гании, запомнившегося ему еще по дню семнадцатого августа, стояли перед его глазами.
Нет, даже пылающая пожарами Африка 1935 года, где танкисты сходили с ума от жажды, а полуголые черные люди в упор били из кремневых ружей по пикирующим бомбардировщикам, по сравнению с Россией была вовсе не так велика и непреклонна.
15
– Ну нет, сердце мое, у нас дело поставлено иначе…
Хазенфлоу с мрачным, несколько натянутым любопытством рассматривает собственную коленку. Его собеседник сидит прямо, как в седле.
Он в штатском, и сразу видно, что он любит и умеет носить цивильное платье. Но разве можно упрятать под жилетку так круто выпяченную, несомненно старопрусской утюжки грудь?
– Гауптфюрер Гуго Руммель, особоуполномоченный гейхаиме штаат-полицай (Гестапо) при концлагерях Северной Норвегии,– назвался этот только что приехавший из Берлина офицер.
Несмотря на некоторые связи в министерстве, начальник Догне-фиорда чувствует, что воротничок стал ему тесен.
Кто же его знает, какие еще бумаги, кроме официального предписания об инспектировании, есть в кармане у такого франта? Во всяком случае полномочия его достаточно широки, их хватит не на один Догне-фиорд.
Голос гестаповца глуховат и размерен,, только иногда в конце фразы в нем, как сталь панциря под штатским успокаивающим глаз, покровом, звякает что-то металлически-резкое. И глаза смотрят, не мигая, сквозь собеседника,
Хазенфлоу невольно ежится, нервно покусывает верхнюю губу – он не любит, когда ему не доверяют, а этот мрачноватый, нахмуренный гауптфюрер, как видно, вообще никому не доверяет– это его прямая профессия.
– Так вот, сердце мое,– с какой-то чуть-чуть пренебрежительной и прохладной фамильярностью говорит Гуго Руммель.– Думаю, что вам известна установка фюрера.
Как видно, он привык и к тому, что люди его боятся. Даже свои. Даже самые чистокровные и проверенные.