— Как же я это устрою?
— Пригласите ее к себе и дайте мне знать.
— Да ведь она не придет, если узнает, что придете вы.
— Она не должна знать. Вы ей этого не скажете.
— Значит, я должна ее обмануть? — совсем изумленно воскликнула Таля.
— Это необходимо. Если мы увидимся, я ее сумею убедить, что она делает глупость, ссорясь со мной. Конечно, за это свидание я вас поблагодарю, вы можете назначить цифру.
Таля несколько секунд смотрела на него совершенно растерянно, потом вспыхнула и крепко сжала концы своей шали.
— Ну что же? — спросил он с нетерпением.
— Погодите, дайте сосчитать до сорока.
Он с удивлением смотрел на нее.
Через минуту Таля тяжело перевела дух, словно закончив какое-то трудное дело, заговорила спокойно:
— Я очень была вспыльчива… Я раз горшком с простоквашей в брата бросила — убить могла… И вот один мой друг, которого я как отца любила, посоветовал мне: если мне кому-нибудь горшком в голову бросить хочется, — сосчитать прежде до сорока.
— Вы очень остроумны, и я, к несчастью, должен выслушивать ваши остроты! — раздраженно заметил Лопатов. — Желаете вы мне помочь и на каких условиях?
— Я всегда хочу помочь всякому, но только обманывать я не согласна, а особенно Екатерину Антоновну, которую я очень люблю.
Он встал, прошелся по комнате и заговорил, волнуясь:
— Ну хорошо. Будем думать, что я ошибся в вас и вы честнейшая и добродетельнейшая девица, то и тогда вам нужно постараться помирить нас. Екатерина Антоновна теперь страдает.
— Да, она страдает… очень страдает, — грустно покачала головой Таля.
— Я страдаю не меньше, уверяю вас.
— Я вам верю.
— Я безумно люблю Екатерину Антоновну и…
— Ну, это уж неправда.
— Вы не можете знать моих чувств! — крикнул он, вспылив. — Да, наконец, это не ваше дело — разбираться в моих чувствах! Я вас спрашиваю, хотите вы написать приглашение Екатерине Антоновне на сегодняшний вечер? Напишите, что вы больны, а сами уйдете куда-нибудь. Согласны?
— Нет! — решительно произнесла Таля, опять садясь в кресло и беря тетрадь.
— В таком случае — прощайте.
Он поднялся, сделал шаг, потом, схватясь за голову, опять опустился на стул.
— Что я буду делать, что я буду делать? — сказал он с отчаянием. — Мне остается пустить пулю в лоб!
— Вы ее все же любите? — тихо спрашивает Таля, оживляясь.
— Ах, бросьте вы о любви или нелюбви, — воскликнул он, махнув рукою. — Я погиб, понимаете… погиб… меня исключат со службы… мои дела запутаны… Если бы кто-нибудь знал, что мне грозит! Вся карьера погибла, вся жизнь испорчена!
Он закрыл лицо руками и зарыдал. Таля поднялась с кресла и растерянно смотрела на него.
— Не плачьте, — тихо подошла она к нему, — не надо.
— Оставьте вы меня, — раздраженно сказал он, стряхнув руку Тали, которую она было положила на его плечо. — Торжествуйте и радуйтесь! Теперь вы можете и Екатерину Антоновну прибрать к рукам, она так же глупа, как и ее тетушка.
Он встал и направился к двери.
— Я… я помогу вам повидаться с Екатериной Антоновной, — сказала неожиданно Таля.
Глаза девушки смотрели на него с невыразимой жалостью, он остановился.
— Да, я поговорю с ней. Вот сейчас оденусь и пойду. Потом приду к вам и скажу ответ… Вы не отчаивайтесь, может быть, и можно все будет устроить так, чтобы всем было хорошо.
— Благодарю вас. Поверьте, что я щедро вознагражу вас за вашу услугу, — сказал Лопатов, опять оживляясь.
— Хорошо, хорошо, только вы уходите, пожалуйста, поскорей.
— Значит, я буду ждать вашего прихода. Поверьте, Наталья Алексеевна, что при благоприятном результате переговоров наших вы получите десять тысяч; если хотите, я могу написать вам…
— Убирайтесь вон! — вдруг закричала Таля, очевидно, не успевшая сосчитать до сорока.
Таля уже полчаса сидит на ковре около дивана, где Накатова полулежит, завернувшись в меховую накидку.
Таля явилась довольно смело, решив передать Накатовой просьбу Николая Платоновича, но, увидав ту, похудевшую, словно посеревшую, со впалыми глазами и сухими губами, она не решилась даже упоминать о Лопатове, а просто, усевшись на ковре, начала ей рассказывать о тете Соне, о Ксении Несторовне, о их хлопотах по устройству общежития.
Накатова слушала плохо, она была слишком погружена в свою сердечную боль, но, едва Таля замолкала, она задавала ей какой-нибудь вопрос. Она боялась, что вот Таля замолчит, уйдет и она опять останется в жуткой тишине.
У нее, Накатовой, такая масса знакомых, приятельниц и людей, которых она до сих пор считала своими друзьями, и все же у нее не было никого, кого бы ей не было тяжело видеть в эту минуту, и только эта девочка, эта случайная знакомая не стесняла, не угнетала ее. Отчего она теперь ей ближе и нужнее, в эти тяжелые минуты?
Вот валяется на ковре и воркует о каких-то своих подругах, о Мирончике, играющем на скрипке, о теткиных попугаях, и легче как-то при ней.
Счастливая! Нетребовательная, жизнерадостная, что дает ей эту радость бытия? Неужели ее «там?» Спросить разве эту глупенькую девушку научить ее этой радости жизни.
Ведь говорится же: «скроешь от мудрых и откроешь младенцам».
— Таля, скажите мне секрет, как это вы раскачали тетушку, чем вы ее оживили?
— Софью Ивановну и «качать» не пришлось. Она сидела и ждала, чтобы кто-нибудь подтолкнул ее. Ей, доброй-то, страх хотелось с людьми понянчиться, а у нее одни попугаи были.
— А не станет ли она нянчиться с людьми только как с попугаями?
— Да людям-то, требующим помощи, не все ли равно? Только нет! Она идет к людям с ласкою, с открытым сердцем. Ей люди — дороги, она их любила, и, может быть, она теперь счастливее, что у нее и люди, и попугаи. Если бы вы знали, как она добра! Говорит мне: «Таля, а что, если я все отдам?» Она хотела все свои деньги вот так просто взять и раздать. «Хорошо?» — спрашивает, а я, глупая, отвечаю: «Ух, как хорошо». И наделала бы она глупостей, как оказывается. Пришла Ксения Несторовна и как дважды два доказала нам, что деньгами, розданными таким образом, несчастные-то и не попользовались бы. Вышутила она нас так, что мы после целый вечер хохотали, как бы на ее глупые деньги умные мошенники шампанское пили.
Таля потянулась и совсем легла на ковре, подперев голову руками.
Накатова смотрела на ее кудрявую голову, на поношенную серую юбку, ситцевую блузку, на тонкие ножки в стоптанных грубых башмаках, и вдруг ей стала еще милей, еще ближе эта фигурка, распростертая у ее ног.
— Талечка, а ведь у вас совсем плохие ботинки, — сказала она невольно.
Таля подняла ногу и, слегка повернувшись, оглядела свой башмак, потом, беззаботно махнув головой, сказала:
— До первого проносятся.
— Милая, вы не обидитесь, если я предложу вам ботинки? — робко спросила Накатова.
Таля весело рассмеялась.
— Удивительно, — сказала она, — везет мне! Другие никак куска хлеба допроситься не могут, а мне со всех сторон: «Таленька, не надо ли вам ботинки, не надо ли вам платье, не надо ли вам…» Надо, очень надо, только не мне. Мне, как пьянице, ничего не стоит давать, все равно у меня не удержится. Не стоит! Не думайте, что я из гордости, — нет, а так просто, — не стоит. У меня может удержаться только то, что папа пришлет со строгим наказом: «Если отдашь, приеду и за косу оттаскаю». Впрочем, об этом не стоит говорить, а вот скажите вы мне… вы вот сейчас сказали, зачем тетушка с попугаями возится, а мне кажется, если зверь страдает, то ему так же, как человеку, надо помочь, потому что стоит только начать рассуждать, то всегда найдешь, что есть кто-то, кто больше заслуживает помощи. Значит, утонченному человеку лучше помочь, чем простому, а из утонченных надо искать утонченнейшего… и т. д. Конечно, зверю легче помочь: вылечить, накормить там, что ли… а человеку ведь иногда ни деньгами, ни заботами, ни ласками не поможешь. И вот тогда, ах, как горько бывает. Горько, что своей радости, спокойствия и счастья ему уделить не можешь и любишь его, ах, как любишь, и видишь — все видишь и… ничего, ничего сделать не можешь!
Таля неожиданно села, закрыла лицо руками и горько заплакала.
— Деточка моя, что с вами? Отчего вы плачете? — встрепенулась Накатова, которая почти не слушала Талю, погруженная в свои страдания.
— У меня теперь горе, большое чужое горе, а помочь ему я не могу, — шептала Таля.
— Какое же это горе? Скажите мне, — спрашивала Накатова, в эту минуту забывшая о себе.
Таля крепко прижалась к Екатерине Антоновне и страстно заговорила:
— Какое горе? Да ваше, ваше горе. Мне страшно, мне больно… Я не знаю, как больно, а все это потому, что я не могу вас научить от земли подняться и в белую колоннаду уйти! Люди по земле волочатся, ну о землю и ушибаются, оттого-то земля им и кажется такой скверной и грязной… а ведь чуточку, чуточку над землей подняться, ну хоть низком лететь, и уж вся сверху земля прекрасна — вся!