интеллигентность как умение чувствовать в ближнем равного и относиться к нему с уважением. Однако всему этому противостоит полуторастолетняя привычка интеллигенции ощущать свое место в обществе привилегированным: она – хранитель духовных идеалов и профессионально оппозиционна всему несовершенству их земных воплощений. Интеллигенция борется за человеческое равенство, но себя в этой борьбе ощущает «более равной, чем другие» и смотрит на других свысока.
Больше того, изнаночная сторона интеллигентской идеологии, ненависть к мещанству, становится более заметной, чем лицевая – чувство долга перед народом. Впервые это было высказано в сборнике «Вехи», а при советской власти у остатков старой интеллигенции это отношение только усилилось. В самом деле, что такое для нее народ? Тупая масса, по темноте своей поддерживающая советскую власть, которая ее же и угнетает. Прежний интеллигент-разночинец гордился тем, что вышел из мещанства или мелкого духовенства; интеллигент советского времени, наоборот, гордится, если он «потомственный интеллигент», как будто интеллигенция – эта каста.
Это самоощущение прорывается и в научных статьях (С. Волков – в нашем альманахе58), и в публицистических (А. Тарасов – в журнале «Свободная мысль» № 7, 1999). Ключевое понятие в первой из них – «элита», во второй – «творческая гениальность». Первая, говоря об интеллигенции, забывает о ее традиционной оппозиционности, сливает ее с «руководящим» сословием (и для смягчения этой неожиданной картины говорит не об «интеллигенции», а об «интеллектуальном слое» общества, как будто он един). Вторая, наоборот, абсолютизирует эту оппозиционность, делает из нее единственный признак интеллигенции, а все, что не отвечает ему, клеймит как мещанство («филистерство», это еще обиднее). Но у обеих в щель между этими двумя крайностями проваливается «долг интеллигенции перед народом» – то, что было службой ее совести. Этот долг – просвещение народа; но у С. Волкова речь идет не о просвещении, а об отвратительном псевдопросвещении, осуществляемом даже не интеллигенцией, а лично государством; у А. Тарасова же с первых строк просветитель отождествляется с освободителем (в романтическом понятии «гения»), и далее речь идет уже только об освободительстве.
Долг исчезает – остается самоутверждение и самоумиление. Слово «элита» – термин зоотехнический, «хороший производитель»; в словаре Ушакова это значение было еще главным, и при нем лишь с пометой «книжн., редко» шло значение «избранное общество». Сейчас слово «элита, элитарный» в переносном значении стало расхожим, но для С. Волкова сохраняет зерно своего биологического смысла: его идеал – интеллигенция как самовоспроизводящееся сословие потомственных интеллектуалов, почти как каста, как титулованное дворянство. В других странах и дореволюционной России образованный слой складывался «естественно-историческим путем» (как в животноводстве), а в СССР искусственно, «причем в огромной степени из негодного к тому материала». (Попробуйте представить эти слова под пером Чехова.) И этот образованный слой был един с властью, противопоставления «чиновник – интеллигент» до революции будто бы не было, оно явилось только при советской власти.
Главное – отдельность, «ореол избранности», чтобы верхние 2–3% общества резко отличались от остальных. Когда-то этот рубеж проводила простая грамотность. Интеллигенция времен «службы совести» старалась о распространении просвещения, чтобы стереть этот рубеж. С. Волков, наоборот, с отвращением говорит о советской «полуграмотности», потому что она грозит растворить в себе элиту. А когда к концу советского времени явно складывается новая потомственная интеллигенция, третье поколение от первых рабфаковцев, и ее верхние «2–3%» так же сливаются с самовоспроизводящейся властной номенклатурой, как и до революции, он явно не знает, как к этому относиться: с одной стороны, «ореол избранности» у выпускников МГИМО налицо, с другой стороны, он их как-то ничуть не красит. Между тем история показывает: всякое «самовоспроизводящееся» сословие нуждается в обновлении новыми силами из низов, иначе наступает деградация. В средние века это требовалось реже, в новое время – чаще, а в России, как всегда, сверхускоренно. Когда Петр I натаскивал дворянских юнцов в навигацких науках, гуманитарного вежества у них оказывалось не больше, чем у рабфаковцев нашего века; но проходило одно-два поколения, и оно появлялось. Для С. Волкова советский «инженер» – герой анекдотов; а я помню, как старый филолог-античник М. Е. Грабарь-Пассек (1893 год рождения, безукоризненно дворянское происхождение, учила когда-то на рабфаках отцов этих инженеров) говорила: «Мы работаем для детей вот этих нынешних инженеров». Кто слишком заботится о пьедестале для себя и своего круга, тот вряд ли заслуживает этого пьедестала, – и наоборот.
Если для С. Волкова интеллектуальная элита – это отгороженные 2–3% общества, то для А. Тарасова еще меньше – наверное, десятые доли процента. Для него «настоящий интеллигент» – «это творец, творческая личность, гений, человек, занимающийся поиском истины, познанием и освоением мира», просветитель и освободитель. Он создает шедевры, взгляд на которые просвещает и освобождает от оков привычного уклада, «Системы». А в 1990‐х интеллигенция «не захотела творить, не захотела создавать шедевры», производит безопасную массовую культуру и заслуживает лишь презрения и обличения. Собственно говоря, шедевры становятся достоянием просвещаемых масс только путем тиражирования в массовой культуре, так что роль ее скорее заслуживает уважения, – но романтическая привычка творить для людей и презирать этих самых людей слишком сильна в авторе. Особенно это видно, когда он перечисляет галерею образцовых гениев исключительно по признаку гонимости: видит бог, Рылеев, Рэли и Хара дали человечеству меньше шедевров духа, чем благополучные Леонардо, Ньютон и Гете. Вспоминать о «службе совести» здесь становится даже неловко: когда является сверхчеловек, мораль должна умолкнуть. Но укладывается ли этот образ в ту историю понятия интеллигенции и интеллигентности, которая обнаруживается из русского языка?
(Что такое совесть и что такое честь? И то, и другое определяет выбор поступка, но честь – с мыслью «что подумали бы обо мне отцы», совесть – с мыслью «что подумали бы обо мне дети». Здесь, в удививших нас статьях, нет мысли ни о прошлом, ни о будущем, только о настоящем: «что думают обо мне современники, так ли они уважают меня, как мне того хочется?»)
В авральном режиме развития русской культуры за последние триста лет интеллигенции приходилось работать за троих: за науку и искусство, и за философию, и за публицистику. Теперь, кажется, наступает разделение труда, и можно было бы радоваться, что писатель, художник и философ могут заняться своей основной работой, а не отвлекаться на «функции руководства» (выражение С. Волкова). Но радости не чувствуется. Это заставляет с грустью вспомнить уже поминавшееся нелицеприятное (потому что стороннее) определение иностранцами русской интеллиджентсии: «слой общества, воспитанный в расчете на участие в управлении обществом, но за отсутствием вакансий оставшийся со своим образованием не у дел».
И в заключение еще раз об укоренившемся мнении, что русскую интеллигенцию отличают два признака, независимые друг от друга, но