Валентина настропалила».
— Валька, что ли, была у тебя?
— А хоть бы и Валька! Имей в виду, я в партком не пойду! Я утоплюсь!
— Дура ты! — рассердился Ильин, ложась на кровать и отворачиваясь к стенке. — При чем тут партком?
Он вспомнил, что, когда его приняли в партию, Валентина, узнав о событии, сказала, смеясь:
— Теперь чуть что тебя и прижать можно, не разбалуешься!
На это, что ли, намекала Татьяна?
— Дура! — повторил он снова. — При чем тут партком?
— А вот узнаешь при чем! — услышал он, уже засыпая.
Разбудили его громкие голоса. Кто-то говорил над ухом:
— Ишь не выспался! Где же это он ночью был?
Проснувшись, в первую секунду ничего не понял: в ногах у него на кровати сидел Лешка Самоваров, у стола, вокруг которого хлопотала Татьяна, Ильин с изумлением увидел Виталия Макашина и Валентину. Валентина держала на коленях маленькую Наташку, и лицо у нее — это она умела — было загадочно и красиво.
«Снится мне, что ли? — подумал Ильин, просыпаясь. — Откуда здесь Макашин?»
Оказалось, Ильин каким-то образом выронил в квартире у Макашиных свой заводской пропуск, и Виталий, обнаружив это, поехал в Колпино.
— Хорошо, у меня адрес Лехи записан был, а то ищи вас свищи, а у тебя бы завтра неприятности были, — говорил он Ильину.
Возможно, не будь этого забытого пропуска, все сложилось бы иначе: Макашин не приехал бы к ним в тот вечер, и не познакомился бы с Валентиной, и, значит, не женился бы на ней, и не стал бы для Ильина тем, кем стал, — не просто родственником, свояком, а близким на всю жизнь человеком, ближе не бывает, хоть они и оказались теперь врагами…
2. МАКАШИН
Тот тип в Чаттануге, маленьком американском городе, похожем на все их города с огнями реклам, небоскребами в деловом центре (ничего себе маленький!), с улицами, как автострады… Тот тип в Чаттануге (безукоризненные манжеты, но без галстука и пиджака, а они парятся в своих «тройках»), он все собирал складки над бровями, как будто крепко задумывался, прежде чем спросить:
— Мистер Макашин, вам нравится быть директором такого знаменитого Большого завода?
За него ответил Николаенко, широко улыбаясь, якобы вполне оценив шутливость вопроса:
— Эта должность мистеру Макашину по росту: вон он какой большой и тоже знаменитый.
И все заулыбались, закивали головами. Светские вопросы — светские ответы. Однако тот с нахмуренным лбом — Макашин это видел — был всерьез заинтересован его личностью. Умен? Деловит? Нравится ему его роль?
С тех пор прошел почти год, а помнится, будто было вчера. Как летели с Николаенко обратно в Москву, усталые от впечатлений, он, во всяком случае, Николаенко-то, уже был человек привычный, куда только не приходилось ездить.
Вот и сейчас они летят вместе, на этот раз из Гамбурга, из ФРГ, и роли переменились: тогда Николаенко был над ним начальником, теперь он — начальник над Николаенко.
Макашин скосил глаза и увидел, что Николаенко дремлет. «Хорошо держится, — подумал он, — достойно, без натуги. Я бы так не смог, меня бы обида заела, если бы вот так обскакали».
Макашин уселся поудобней и тоже закрыл глаза…
Всю жизнь он хотел быть первым. Это тайное непреодолимое желание отравило детство, а потом и юность, пока не научился справляться с внезапными, как приступ боли, уколами самолюбия. Что-то осталось и сейчас, но разве сравнишь с тем ощущением горя, когда он не смог быстрее всех переплыть Оредеж и все видели, сидели на берегу и видели, что Виталька Макашин отстает от Рыжего, а Рыжий был на год и два месяца младше и ходил только еще в третий класс.
И в юности, когда учился в институте, сколько сил было потрачено на то, чтобы стать сталинским стипендиатом, и на то, чтобы никто не понял, как нелегко ему даются эти «отл.» в зачетке.
Только мать знала, мать все про него знала и не осуждала, а одобряла это его первенство, стремление к нему.
— Молодец, молодец, — говорила она, — тянись изо всех сил, всегда тянись. Кто первый, тот и прав.
После института его, как сталинского стипендиата, оставили в Ленинграде, в Колпине. Все ребята разъехались кто куда. Разъезжались шумно, каждый день — проводы, прямо на перроне пили сидр из толстых, как от шампанского, бутылок, пели песни, у девчонок слезы на веселых лицах…
Опять он был полон зависти: его некуда было провожать. Не в Колпино же, в самом деле, куда он получил назначение. На последнем курсе он и жил в Колпине, где у Валентины была комната.
— Вот что значит удачно жениться, прямо с попаданием в десятку, — сказал при распределении ректор, взглянув в его документы.
Но у самого Макашина как будто пропало ощущение удачи. Все куда-то едут, будет новая жизнь, а он остается в старой. Не обошла ли его судьба?
Потом понял: не обошла. Через пять лет, на вечере встречи, устроенном в институте, он казался опять первым среди бывших сокурсников: уже директор филиала (считай, целого завода), уже растут дети, и жена — он пришел на вечер с женой — пригласила всех к ним домой и устроила такой прием, какой только она умела, когда хотела ему угодить.
— Ну, Макашин, ты — молоток! — говорили бывшие мальчишки и девчонки, уже слегка ожесточившиеся в жизненных битвах.
Разве ему просто везло? Нет, конечно! Он всегда работал как вол, никакого времени не жалея для того, чтобы во все вникнуть, все понять от технологии до бухгалтерии. С технологией было, конечно, проще — слава богу, он не дурака валял в институте, а вот с бухгалтерией, то есть со всеми этими финансовыми закавыками (целая отдельная наука!), голову сломаешь.
Но он вникал, сидел по вечерам над книгами, над учебниками. Павел Григорьевич — какой был старик! — говорил ему: «Не стесняйтесь спрашивать, незнание еще никого не унижало…» Какой был старик!
Ему везло на людей — вот это верно. И сейчас везет. Даже с Николаенко ему повезло. Никаких обид, когда роли переменились, все очень достойно, без натуги. Он сам вряд ли бы так смог. Вдруг стать вторым!
Три месяца назад Макашина забрали с Большого завода в Москву. Для всех и для него самого это было удивительно. Он ждал любого, даже вернуться в Колпино обыкновенным инженером (нет, уже, пожалуй, не обыкновенным, а разжалованным!), и вдруг — в Москву!
Тогда, в суматохе случившегося, он не слишком понимал, почему, за что его-то вывели «из-под обвала»? Даже Валентина ахала: «Чего это тебя пощадили?» Ей бы радоваться, а она ахала.
Сейчас он понимает: