вместе стремились вырвать корни революции, особенно среди крестьянской массы.
Черная сотня продолжала свое темное дело, разжигала национальную вражду, и еврейская беднота продолжала жить в страхе и беспокойстве. Среди учеников различных школ поддерживались антисемитские настроения. Одной из жертв черной сотни стал Наум Гуревич.
В гимназии шел третий урок; в шестом классе был немецкий язык. Тучный немец Карл Иванович, которого гимназисты прозвали «Карлушей», спрашивал Прокофьева, сына местного купца. Поговаривали, что отец его состоял в черной сотне, во время еврейских погромов награбил денег и разбогател.
Сын был плохим учеником и забиякой. Особенно придирался он к Науму Гуревичу, лучшему ученику класса, тихому и скромному юноше.
За одной партой с Прокофьевым сидел Станкевич, сын исправника, а с Гуревичем – Семенов, сын народного учителя.
Семенов учился посредственно, но старательно. Он подружился с Гуревичем, который бескорыстно помогал ему одолевать науки, особенно математику. Он любил этого доброго, смирного товарища; не раз вступался за Наума, когда Прокофьев и Станкевич задирались с ним, делали мелкие пакости, портили книги или издевались над его народом.
Прокофьеву неизбежно угрожала единица. Но Станкевич решил выручить приятеля. Скоро должен был раздаться звонок на большую перемену, и надо было сорвать конец урока. Сжав губы, глядя в книгу и не меняя выражения лица, Станкевич замычал на весь класс.
Карл Иванович вскочил, как ужаленный, направился в сторону Станкевича, но мычание раздалось где-то на передних партах. Карл Иванович повернулся обратно, но мычание раздалось слева, потом справа. Несчастный немец совершенно растерялся и бестолково бегал по классу в поисках виновных. Наконец, устав, он вернулся на свое место и заявил Прокофьеву, что ставит ему единицу.
Прокофьев вступил в пререкания:
– Чем же я виноват, Карл Иванович? Гуревич начал мычать, а я должен за это получить единицу?
– А вы уверены, что это Гуревич? – переспросил учитель.
– Вы же сами направились в его сторону, – ответил Прокофьев. – Гуревич! Я не ожидал этого от вас, примерного ученика! – обратился обалдевший Карл Иванович к Науму.
Семенов встал и крикнул:
– Прокофьев врет!
– Да, но тогда вы, Семенов, начали?! – гневно спросил Карл Иванович.
Наступило молчание. Немец был взбешен. Он мог бы несправедливо придраться к Семенову. Гуревич поднялся и, обернувшись к Станкевичу, громко заявил:
– Вот кто начал!
Трудно сказать, чем бы это кончилось и как бы поступил Карл Иванович, но тут раздался звонок, гимназисты толпой повалили из класса в коридор.
Карл Иванович что-то записал в свою памятную книжечку и, взяв подмышку классный журнал, весь красный как рак вышел из класса.
Станкевич и Прокофьев подошли к Гуревичу и Семенову.
– Фискалы! Мы вам покажем, как кляузничать! Только кончатся уроки, будет вам баня!
– Ты подлец и погромщик, как и твой отец! – сказал Гуревич Прокофьеву. – Что ты придираешься ко мне? Зачем издеваешься надо мной, клевещешь? Что я сделал тебе плохого?
– Молчи, ерусалимская сволочь! – прохрипел Прокофьев и замахнулся, но Семенов крепким толчком сшиб его с ног; Станкевич ударил Семенова в лицо, Гуревич вцепился в Станкевича, и началась свалка. Прокофьев, выскочив в коридор, крикнул:
– Шалыгин, сюда! Наших бьют!
Шалыгин, сын городского старосты, бесшабашный гимназист, учился плохо и в каждом классе сидел по два года. С разбега он бросился на Семенова и ударил его ногою в живот. Семенов охнул и, схватившись за низ живота, упал. Несчастный Гуревич очутился беззащитным, его начали избивать.
Громкие крики дерущихся привлекли в класс учеников и надзирателя Дорменева. Когда отняли Гуревича, он был весь в синяках. Семенов, с трудом поднявшись, опустился на парту.
– Господа! Что вы наделали? – с тревогой обратился надзиратель к гимназистам.
– Пусть не фискалят! Гуревич первый начал, – крикнул Прокофьев.
Вошел инспектор Штольц, строгий и сухой немец. Серые глаза навыкате, подтянутый, с гладкой, прилизанной прической, с пробором посредине, с холеными руками и длинными отполированными ногтями на мизинцах.
– Вы, господин надзиратель, плохо выполняете свои обязанности, потакаете хулиганам! Не позволю! – металлическим голосом крикнул он на весь класс.
– Семенов и Гуревич! Марш по домам!
– Станкевич, Прокофьев и Шалыгин – ко мне в кабинет, – и, круто повернувшись, он вышел.
– Ах, господа, господа! – говорил растерянный и перепуганный надзиратель. Был он уже пожилой человек, имел большую семью. Низкий ростом, с ожирелым животом, мягкими и добродушными чертами лица, был он безропотным служакой.
Ученики не боялись его, но и не обижали добряка, не причинявшего никому неприятностей.
Наум взял книжки, вышел из класса и побрел домой. Глубокая печаль и обида терзали его самолюбивую натуру. Оскорблен и унижен… За что? Кто виноват? Дети тех, кто так недавно громил его жилище, кто убил его родного брата и искалечил отца. Теперь издеваются надо мной, избивают….
Он шел, не замечая ничего вокруг. Стоял сентябрь с его ясными теплыми днями. Жизнь уездного города, суетливая и мелкая, шла своим чередом. Вот он идет мимо рядов лавчонок; в одной из них за прилавком сидит его старая мать. «Мимо, мимо, лишь бы не увидела его синяки!»
Отец встретил его дома и, взглянув на сына, с тревогой спросил:
– Что случилось с тобой, мой мальчик?
Наум, глотая слезы обиды, рассказал о случившемся. Старикотец молчал. Его выцветшие глаза смотрели на сына с такой любовью и горечью, что Наум не выдержал и воскликнул: – Что же мне делать?
– Сын мой! Наш народ – мученик, и ты терпишь судьбу отцов своих. Ты помнишь погром? Твой старший брат Яков погиб от руки отца твоего обидчика. Я стал калекой от его же руки…
– Кто же? Станкевич или Прокофьев, скажи! Ты мне об этом никогда не говорил, – с гневом и решимостью спросил Наум.
– Дитя мое, – ответил старый Исаак, обнимая сына, – я не говорил тебе этого. Я знаю твой характер и убоялся сказать тебе эту тайну… Теперешний купец Прокофьев с другими черносотенцами, переодетый, ворвался тогда в морозную ночь в наш дом. Я узнал его, но никогда не говорил никому об этом. Он убил ножом Якова, искалечил меня и ограбил нас. Пусть Бог покарает их за нашего Якова и мою сломанную ногу!
– Нет, отец, – стиснув зубы, промолвил Наум, – божья кара слишком ненадежна, я сам буду судить его земным судом!
На обеденное время вернулась старушка-мать. Тревожным и вопросительным взглядом окинула она сына и мужа.
– Ах, боже праведный! Что же они сделали с тобой, Наум?
Она без слов поняла, кто они. С той памятной ночи, когда погиб ее любимый старший сын, она день и ночь думала о судьбе младшего, трепетала за него, боялась ходить и днем по улицам, а по ночам тревожно прислушивалась к звукам и шорохам.