изменился к лучшему. В мои времена они б тебя тоже распяли.
— Пожалуй, они бы и сейчас распяли меня, но я в молодости имел слабость и написал ради славы несерьезные книжки для бездумного чтения, довольно толстые. И не то важное, главное, что говорю и пишу я сейчас, а эти бесполезные книжки почему-то нравятся большинству людей, а то меньшинство, которому, быть может, и не нравятся, все равно делает вид, что в восторге.
— О чем эти книжки?
— О войне и мире, об одной пустой женщине и ее любви, но не бескорыстной любви к ближнему, которую проповедовал ты, а греховной, плотской любви к молодому красавцу.
— Не читая, сожалею. Но если книжки эти нравятся большинству людей на земле, значит, они вызывают добрые чувства.
— Забава. Одна забава! Не вижу в них ничего серьезного. Сейчас они служат ту службу, что я знаменит и меня боятся распять. Но они распинают моих друзей, единомышленников.
— На крестах? И вбивают им гвозди в ладони?
— Нет… Нравственно… Моего помощника, очень милого молодого человека Николая Николаевича недавно жандармы увезли в ссылку и подвергают нравственному страданию. Что такое физическая боль по сравнению с нравственной?
— О, не говори так!.. Когда тебе в живую плоть, в твои ладони вбивают гвозди — это ужасно. Я рыдал и молил бога, чтобы он избавил меня от мучений, но…
— Но бог-отец не пожелал избавить своего сына от мучений. Жестокий бог!
Христос склонил бы голову, ему нечем было бы возразить. Но Толстому было мало этого. Он продолжал:
— А что сто́ит нелепая выдумка о рае с архангелами и грешниками в аду — в котлах и на сковородах? «Утешайтесь, люди!» Жалкий обман. А между тем этот мир — не шутка, не юдоль испытания только для перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, разнообразен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для всех, которые после нас будут жить в нем. Поэтому я и восстал…
— Ты сказал или обмолвился о нашей жизни как о средстве для перехода в мир иной. Значит?..
— Нет. И ты это знаешь! Жизнь твоя описана твоими апостолами, но нет ни одной фразы, где бы ты говорил о своем воскресении… Нет! Я много раз перечитывал Евангелие и даже изучил для этого иудейский и древнегреческий языки, чтобы читать в первоисточниках.
— Почему же? Я говорил иудеям о храме: «Разрушьте храм сей, и я в три дня воздвигну его». Я имел в виду храм тела своего, а не каменное здание.
— О, Иисусе, я верю, ты не лицемеришь, ты просто по доброте защищаешь своего ученика Иоанна, который уже после твоей смерти от себя добавил: «Он (то есть ты) говорил это о храме тела своего». Но сам ты этого не говорил. Когда человек умирает, сказанному им всегда придают скрытый, особый смысл. Но тогда речь шла действительно о восстановлении храма из песка и камня, и нелогично сейчас под словом «храм» понимать тело. Ты не говорил аллегориями. И иудеи справедливо заметили тебе (они поняли все правильно): «Сей храм строился сорок шесть лет, и ты в три дня воздвигнешь его?» То есть не поверили тебе. И ты промолчал. И сейчас молчишь. Не было воскресения! Мертвое тело твое просто выкрали твои ученики из пещеры, что нетрудно было сделать, опоив стражников. Но самое-то главное доказательство, что ты не воскресал из мертвых, заключено в самом Евангелии.
— Итак, рая нет, ада нет, земной жизнью кончается все — я верно понял тебя? — спросил Христос своего оппонента.
— Да, верно… — согласился Толстой, хотя чувствовал, что за этим смиренным вопросом нечто кроется.
— Значит, наша жизнь, и твоя, и моя, и всех людей, всего лишь узкая полоска, которую надо перейти. А за ней небытие?
— Быть может, к сожалению, но это так, Иисусе.
Капкан был раскрыт, Толстой видел это, но, уверенный в том, что никакая сила в мире не может победить истину, смело сделал еще шаг:
— И загробной жизни ни в какой форме не существует.
И удар последовал.
— Тогда зачем? — с улыбкой спросил Христос.
Толстой не требовал разъяснения вопроса. Он знал, что имеет в виду Христос (то был его собственный вопрос, и Христос знал это), — коли после смерти ничего нет, тогда зачем жить, страдать, терзаться сомнениями? Зачем вообще все?
Толстой молчал. Тысячи раз он сам задавал себе этот вопрос.
— Ты страдал? — спросил Христос, продолжая наступление.
— Страдал, — вздохнул Толстой, — но больше оттого, что по сравнению с другими людьми страдал слишком мало.
— И даже тогда, когда шел за гробом самого любимого тобой сына, Ивана?
Напоминание о смерти семилетнего чудного мальчика Ванечки сразило старого человека. И он тихо заплакал.
— …А страдал бы ты, если б был уверен, что кончилась лишь земная жизнь сына твоего и он перешел в другой, вечный мир и там ему хорошо, куда лучше, чем здесь, на земле? Нет, ты бы не страдал, сердце твое исполнилось бы умиления от милости божьей…
Это и был главный козырь, и, надо признать, сильный. В самом деле: знай я, ты, все мы, что дорогие нам умершие люди перешли в иной, лучший мир, мы бы легче переносили их утрату. Конечно, я б горевал, что рядом со мной нет родного мне человека, это так, но зато я бы имел то утешение, что там ему лучше.
— И ты возблагодарил бы господа бога… — закончил Христос.
Несмотря на то что Христос был, несомненно, сильный полемист, он увлекся и перешагнул грань дозволенного.
— Все так… — вздохнул Толстой, но отнюдь не смиренным тоном.