– И прекрасно сделал, Савиньян!
– Так слушай же: дело, которое я тебе вверяю, мне поручено другим лицом, и я поклялся ему добиться благоприятного результата. Тебе ведь хорошо известна моя жизнь, полная всевозможных приключений и случайных опасностей. Не сегодня-завтра я могу пасть от шальной пули или удачный удар сабли отомстит мне, наконец, за все те удары, какие я так щедро расточал другим!
– Да простит их тебе Господь! – набожно проговорил кюре.
– Итак, с моей смертью документ, взятый мною на сохранение, попадет в чужие руки, а еще хуже – в руки лиц, заинтересованных в этом деле. Вот чего я боюсь и чего ты поможешь мне избежать благодаря своему уму и силе Возьми их, – и я могу спокойно умереть, зная, что ты выручишь меня!
– Уж не завещание ли свое ты думаешь дать мне на хранение? – спросил кюре, удивленный таким торжественным вступлением.
– Мое завещание?! Какое, к черту, завещание может оставлять человек, который, подобно философу Биасу, все имущество носит на себе? – с улыбкой возразил Савиньян.
– Что же тогда?
– Ведь я же говорил тебе: я поручаю тебе то, что мне вверено!
Жак с недоумением и любопытством взглянул на молочного брата.
Савиньян молча вынул из кармана бумажный пакет, перевязанный зеленым шелковым шнурком и закрепленный еще совсем свежей печатью Не было ни надписи, ни герба. Лишь на печати на гладком фоне, усеянном звездами, затейливо переплетаясь, красовались две буквы: С и Б.
– Таким образом, вид таинственного пакета ничего не объяснил священнику. Между тем Савиньян приблизил к глазам его пакет и, похлопывая пальцем по печати, серьезно проговорил:
– Здесь хранится судьба человека, участь целой семьи, решение тайны жизни и смерти!
– Давай! – решительно проговорил кюре, протягивая руку.
– Теперь, милый Жак, – сказал Савиньян, отдавая документ и вставая из-за стола, – конверт этот ты будешь хранить до тех пор, пока я сам не возьму его у тебя или пока ты не убедишься в моей смерти!
– Ну а в последнем случае?
– Тогда ты взломаешь печать и найдешь там мою собственноручную рукопись, в которой изложены дальнейшие указания относительно документа!
– Какие же указания?
– Такие, что, следуя им, ты исполнишь точно и последовательно все то, что я обещал. Как видишь, пока я обретаюсь в этой юдоли плача и скрежета зубов, твоя роль дракона не особенно трудна!
– Правда!
– Но ты не унывай, тебе предстоит еще довольно приятная обязанность подобрать мои бренные останки, когда какой-нибудь молодчик всадит мне примерно дюймов шесть железа в грудь и оставит валяться где-нибудь на поле!
– Ну, думаю, не родился еще такой молодчик! – сказал кюре успокоительно.
– Как знать?! Во всяком случае, меры предосторожности приняты, и я спокоен! – прибавил Савиньян, выпивая свою рюмку с видом человека, довольного собой.
– Савиньян, позволь задать тебе еще один вопрос, – проговорил кюре. – Мне кажется, в подобном деле лишний вопрос не повредит. Если бы, например, от твоего имени явился ко мне кто-нибудь за этим документом, то как мне поступить тогда?
– Будь то сам папа или сам король, ты расквитаешься с ним, как с обманщиком!
– Ну а если он употребит в дело силу?
– Тогда ты прикончишь его! – мрачно проговорил Савиньян, указывая глазами на рапиру, висевшую в углу.
Не нужно думать, будто эти грозные слова смутили почтенного пастыря: он жил в ту эпоху, когда требник и сабля мирно покоились у изголовья духовных лиц.
Жак молча пожал руку молочного брата, как бы скрепляя их дружеский союз, и Савиньян понял, что ему можно спокойно ехать.
Часы на башне пробили одиннадцать. Савиньян взялся за свой плащ.
– Ты уже покидаешь меня?
– Да!
– Куда ты теперь?
– Туда! – ответил Савиньян, указывая рукой в окно, где на противоположном берегу Дордоны на совершенно ясном небе рельефно вырисовывалась темная масса фужерольского замка.
III
Когда топот лошадиных копыт совершенно стих, кюре молча вернулся в свою комнату и направился к кровати, где у изголовья стоял маленький дубовый шкаф. Спрятав в него пакет и тщательно закрыв тяжелые двери, он благоговейно преклонил перед образом колена, весь погрузившись в горячую молитву за дорогого друга и брата. Добрый священник молил Всевышнего защитить его брата от опасностей, и без того часто встречавшихся на его пути, а теперь и подавно, благодаря таинственному делу, ради которого Савиньян только что приезжал к нему.
Между тем наш путешественник быстро приближался к цели своего путешествия. Пробило двенадцать часов, когда он очутился у ворот фужерольского замка, но, несмотря на такое позднее время, там еще не спали: везде мелькали огни, прислуга сновала вдоль длинных коридоров, о чем-то таинственно перешептываясь и группируясь у дверей, ведущих в барские комнаты.
Въехав в большой двор и бросив поводья подбежавшему конюху, Савиньян быстро направился к лестнице, ведущей на первый этаж, и здесь столкнулся с управляющим поместьем.
– Ну что, как дела, Капре? – спросил он.
– Эх, сударь, скверно, очень скверно! – грустно вздыхая, ответил старик.
Не слушая дальше, Савиньян, шагая через несколько ступенек, вбежал по лестнице и очутился в комнате, переполненной народом. Посередине возвышалась огромная кровать из черного дуба, полузакрытая шелковым шитым пологом; на ней теперь умирал старый граф Раймонд де Лембра, владелец Гардона и Фужероля.
Бескровное, желтое лицо графа покоилось на белоснежных подушках; худые, словно окоченевшие руки сплелись на впалой груди; посиневшие веки полузакрывали потухшие глаза, и только вздрагивавшие синие губы указывали на то, что это изможденное временем и болезнью тело еще дышит, еще не замерло навеки… У ног умирающего замковый капеллан читал отходную, а рядом стоял статный молодой человек высокого роста с гордым выражением красивого лица.
В этих глазах, по временам останавливавшихся то на лице умирающего, то на столпившихся у кровати – молящихся слугах, было что-то холодное, острое. В резко очерченных углах губ, в подвижных, часто хмурившихся бровях выражалась непоколебимая воля и властолюбие. Ни одной мягкой черты, какими так богато было лицо старика, нельзя было заметить в красивом лице его сына и наследника.
Увидав вновь прибывшего, молодой человек быстро направился к Савиньяну.
– Мой отец давно уже ждет вас, дорогой Савиньян! – проговорил он вполголоса.
– Я принужден был отлучиться на несколько часов из Фужероля! Может ли он выслушать меня теперь?
– Да, кажется, хотя его положение сильно ухудшилось!
– В таком случае, прошу вас, Роланд, сообщить ему о моем приходе!
Подойдя к кровати отца, Роланд де Лембра наклонился над ним и тихо произнес имя Савиньяна. Старик быстро открыл глаза и еле заметным жестом подозвал к себе прибывшего.
Савиньян, подойдя к кровати, молча остановился здесь.
Взяв его за руку, умирающий одно мгновение молча смотрел вперед, как бы собираясь с силами для разговора, но, заметив устремленные на него глаза сына, еле слышно проговорил:
– Отойди на минуту, Роланд, и вы тоже, отец мой! – обратился он к священнику.
Густо покраснев и еле сдерживая досаду, граф удалился со священником в глубь комнаты, оставив умирающего наедине с Савиньяном.
– Слушай! – прошептал старик.
Молодой человек низко наклонился над кроватью, так что синие губы графа касались его уха. О чем говорил граф, какие тайны сообщал он своему молодому, другу, этого никто не мог знать или слышать. Только когда Савиньян выпрямился, все могли заметить крупные слезы, блестевшие в потухающих глазах старика.
– Неужели же он будет моим наследником? – прошептал он, грустно глядя на сына. Подняв затем отяжелевшую седую голову и указывая глазами на сына, он слабо прошептал: «Заботься о нем, а главное, не забудь о другом…»
IV
Широкие улицы, проделанные современным Парижем в старых кварталах города, недавно вывели на свет Божий старинное здание, считавшееся совершенно исчезнувшим. В нем-то некогда Корнель и целая плеяда менее известных и совершенно забытых теперь поэтов добивались, как величайшей чести, увидеть воспроизведение своих творений на сцене, помещавшейся в этом здании. Это был бургонский дворец, некогда осаждавшийся отборнейшей публикой, которая спешила насладиться игрой известных актеров, игравших благодаря покровительству Анны Австрийской, управлявшей тогда судьбой Франции.
В описываемый момент в этом сборном пункте сливок военного и гражданского общества шло представление «Агриппины», возбудившей бурную полемику среди тогдашней критики, которая обвиняла автора в антирелигиозных и антимонархических взглядах.
Блестящая, шумная толпа, переполнявшая зрительный зал, была настроена воинственно.
Особенно сильно интересовались ходом пьесы два субъекта, затерявшиеся в одном из уголков партера.