Матрос с кавасаки, гремя рыбацкой робой, поднял сезонника за ворот – ноги насмешника беспомощно повисли, спросил:
– Зачем ты это сделал?
Сезонник, покосившись на него, ответил:
– Пусть у этой женщины будет надежда…
Слова были красивы, но мне показалось, что приезжий складывал и готовил их в одиночестве как яд.
Я взобрался на крышу стайки, переворошил высохшую морскую капусту, она трещала, как фольга, разложил свежую – из корзины.
Дё привязывала пса – он хватал ее за пятки, косился на цепь и плакал.
Запах тяня, соевой приправы, шедший из раскрытых дверей, приторный, обволакивающий, перебивал свежий холодный запах водорослей.
Когда я шел с веревкой на плече за дровами, запах тяня, поселившийся во мне, кружил голову как крепкая сигарета.
У Дё было много дров – два десятка деревянных домов в щетине ржавых гвоздей, следах безжалостных мальчишечьих ножей, с оголенными, ребрами торчащими стропилами, вынутыми оконными рамами.
Вот здесь, на завалинках с сочащимся из щелей угольным шлаком играла азартная детвора в ножички, в перерывах сбивая кепками с теплых стен фиолетовых мух, жженой металлической стружкой сверкавших на солнце.
А теперь странен даже ленивый мушиный звон на солнечной стороне.
Запах хлеба, пота, одежды, радующий сердце запах человеческого жилья, выдули океанские ветры; молодые вихри посвистывали в руинах, кружили древесную труху, играли тленом, подхватывали, бросали в волны; из года в год вода и ветер творили свое весёлое дело, обживали брошенные человеком жилища, засыпали песком.
Я сорвал с рухнувшей стены ставни, принялся выдирать доски со следами голубой краски, гвозди долго и мучительно стонали.
Я связал дрова веревкой, взвалил на спину. Вязанка оказалась тяжелой для меня, обратный путь был долгим, я преодолевал его согбенным, вытянув от напряжения шею.
Дё сидела на крыльце, поджав под себя ноги, и открывала обломком штыка консервы – это была тушеная говядина из офицерского пайка.
Дё потрясла банкой и сказала:
– Хороший люди русская солдата, япона гони из Корея, Тэко охраняй…
Доски кололись с сухим гитарным звоном. Я собрал дрова и отнес в дом. Подбрасывая обрубки в печь, я обнаружил на одном из них вырезанное «В», порылся и нашел остальные буквы. Сложил – получилось «ВОЛОД».
Некогда, в бессознательной тоске о вечности, я резал свое имя и на последней букве мама отобрала нож, шлепнув для отрезвления по заду. Потом у меня были другие ножи, я строгал сабли, пистолеты, портил нашу нехитрую самодельную мебель, покрывал бранными словами заборы своих врагов, но о букве «Я» почему-то так и не вспомнил.
Мы ели с Дё тушенку, подогретую на сковороде с морской капустой и тянем – странным с непривычки; грелись у печи, трещавшей голубыми ставнями моего детства. Я заглядывался на рыжую нежную шубку пламени, мне слышались звуки далеких вечеров, когда смуглые отблески огня выхватывали из темноты лицо матери, а стекла позванивали от глухих ударов волн о берег…
Я скоро привык к запаху тяня, но он еще тревожил меня воспоминаниями тех лет, когда я был ровесником Тэко.
Ночью, не знаю отчего, проснулся.
Вздрагивала длинная щель в ставнях, ворочался и шлепал в берег своими косматыми лапами океан.
Я скосил глаза на циновку у окна. Когда я укладывался спать, то видел, как светлели там ступни Дё. Теперь под окном никого не было.
Напрягся и услышал над головой приглушенное дыхание.
Из темноты ко мне тянулась ссохшимся корнем рука.
Я стиснул в кулаках край тонкого одеяла, вжался лопатками в ветхую, пахнущую трухой циновку.
Чужая ладонь гладила мою голову, волосы слабо шуршали.
– Тэко, Тэко, – сказала Дё и тихонько заплакала.
Плач ее был свистящим и долгим. Постукивая коленками, она отползла на свою циновку и замерла.
Я долго не мог уснуть, чувствовал мелкие раздражающие уколы циновки, зажег спичку, прикурил.
На стену громадной прозрачной тенью лег силуэт моей руки.
За низким выскобленным, поставленным торчком столиком, я увидел корейский барабан, смутный медный глазок блика на лакированном ободе. Барабан был похож на песочные часы, я перевернул его, песок, ударяя о натянутую телячью кожу, посыпался с осенним травяным шорохом.
Я переворачивал и слушал эти часы до тех пор, пока не уснул.
Мне снился океан – то с детскую горсть, то безбрежный. Парили над ним часы, осыпали поселок песком, я играл ими, как на барабане, и Козырев, с сапогами в руках, плакал.
Проснулся от холода. Дверь была отворена, с порога,
терзая цепь, на меня смотрел пес. Я отвязал его и спустился к океану.
Все повторилось, невидимый круг замкнулся, и я стал оглядываться как затравленный.
Пес хватал меня за каблуки. Дё выбежала из миражной стены с криком: «Тэ-е-ко-о…», сняла с головы корзину, поклонилась, прижимая ладони к коленям.
Мы зачерпнули из океана, вернулись в дом и опрокинули горсти в банку, пробитую ножом.
Я опять не донес воду, расплескал ее, и на ладони остался белый налет соли.
Ладонь жгло, ее я поранил, когда рубил ставни своего дома.
Я уговаривал Дё уехать, а она не слушала меня и говорила о своем.
Я прощался с ней, а она перебирала водоросли и говорила о своем.
Я уходил, оглядывался на финский домик, первый и последний в моем поселке, домик смотрел в океан из-под осевшей крыши.
Пес гремел цепью и, провожая меня, лаял вслед.
Теперь Дё уже нет. Пограничный наряд нашел ее у океана, головой к воде; волны играли ее волосами, как прибрежными водорослями.
– Я предвидел, – говорил Козырев, – я был еще как прав, когда предлагал отправить старуху в больницу!
Да, он был прав, но ведь все лечебницы мира не вместят женщин, страдающих безумием материнской любви.
Поселка моего нет уже на Земле. А мы, утратившие его, давно разбрелись по миру в поисках счастья. Но нет-нет, да настигнет меня память о заветном береге, милой, в строгом платке прибоя родине, пробуждая кроткую нежную муку, каким-то непостижимым образом отдающуюся тихим жжением в ладони.
И тогда я вижу вислоухого пса, рвущего цепь навстречу тридцатиметровой волне.
Зеркало
Внезапно хлопнет оконница
и мать позовет
пора возвращаться
Тадеуш Ружевич. Возвращение.Татьяна Васильевна остановила Вийку на улице и заговорила с ним.
Нужно было написать объявление о субботнике.
В том, что она попросила об этом именно его, не было ничего удивительного – он с детства увлекался каллиграфией, овладел многими шрифтами на разных языках, его часто приглашали писать лозунги, приветственные адреса, заполнять аттестаты зрелости, оформлять стенгазеты и надгробия. Но ее дружеский тон, теплый взгляд серых глаз поразил его. Так с ним не говорила ни одна женщина, к тому же такая образованная – Татьяна Васильевна закончила университет и преподавала в школе обществоведение.
Вийка радостно кивнул.
Только у меня нет ни красок, ни ватмана, – с улыбкой заметила Татьяна Васильевна.
Ничего! – так же радостно ответил на это Вийка.
Объявление получилось красивым, но на субботник по озеленению поселка пришли только ученики Татьяны Васильевны. В этом тоже не было ничего удивительного – в прошлом году она организовала в школе кружок защитников природы и всю путину караулила реку от браконьеров – в результате мало кому удалось запастись на зиму лососем – главной едой жителей Побережья. О кружке написали в районке, но с тех пор в поселке Татьяну Васильевну сторонятся. Да и кто она такая, чтобы объявлять субботник?
И все же Вийке стало обидно за нее – ведь она хотела посадить деревья, хотела добра; он вызвался съездить на моторке за тальником.
Деревья посадили перед школой.
С легкой руки местных острословов Татьяну Васильевну стали звать «Зеленой», намекая то ли на ее молодость, то ли на политическую партию.
Деревья принялись, но простояли они в нежной робкой зелени только до первого шторма. К несчастью, районка поспешила известить о появлении в Песчаном сквера.
Весь поселок потешался над «зелеными», пытавшимися спасти деревья, промывая почву вокруг них пресной водой.
Горько переживал Вийка эту дружную и непонятную злобу своих земляков. Неужели они радовались тому, что их поселку никогда не быть осененным живой веселой тенью деревьев?
На День рыбака в клубе был вечер, и никто из парней не пригласил Татьяну Васильевну, хотя она была не хуже, а даже лучше многих девушек.
Вийка тоже не танцевал – от неумения, невольно наблюдал за ней, видел, как она поднимала лицо и подавалась всем телом навстречу, когда кто-нибудь из парней шел в ее сторону, как бы намереваясь пригласить.
На эту примитивную уловку она попалась трижды и, сторонясь танцующих, вышла из клуба.