Спи, батюшка! Спи, Господь с тобой!
Но все напрасно… У меня уже ни в одном глазу не было сна, и поэтому я норовил продолжить приятные разговоры.
— Ну, спи же, спи! — кряхтя и охая, уговаривала меня няня. — Теперь все спят… только волки не спят, бегают по лесу…
И Тарасьевна сама, против своего желанья, давала повод к дальнейшему разговору. Волки, бегавшие ночью по лесу, представляли тогда для меня такую заманчивую картину, что она уже вполне овладевала моим детским воображением. Лес был за рекой, тут же, у меня перед глазами… Я вскакивал с постели, бежал к окну и, забравшись с ногами на стул, принимался смотреть в окно.
В ночном сумраке передо мной смутно рисовались деревья в инее, крыши сараев, покрытые снегом, снегом занесенные плетни, река, белевшая под снежной пеленой, а за рекою темной полосой мерещились леса. И страшно и приятно мне было всматриваться в таинственную глубь этих лесов… Подолгу я смотрел на лес, — надеялся увидать там волков, но не видал их. Пока нянька тихо дремала, моя детская легкокрылая фантазия живо работала и уносила меня далеко-далеко…
— Няня! Ведь у волков глаза блестят? — спрашивал я.
— Блестят, батюшка… горят, как свечки! — заплетающимся языком отвечала няня: она уже знала по горькому опыту, что если прикинется спящей и не ответит мне, то я, все равно не дам ей покоя и пристану к ней со своими волками, «как банный лист», по ее выражению.
— И зубами они щелкают… вот так? — продолжал я, щелкая зубами.
— Да, батюшка… и зубами щелкают!
И волки, шмыгающие по лесу, все живее и живее начинают рисоваться моему воображению. Припоминаются обрывки чего-то слышанного, отрывки сказок или полусказочных бывальщин, виденные картинки… Нянька, наконец, принимаешь самые решительные меры к прекращению разговоров. Ее, бедную, сон одолевал, и она уже намеревалась напугать меня, полагая, что для достижения цели все средства пригодны…
— А ежели какие дети не спят, так волки подбегают к дому… — мрачным, зловещим тоном начинает няня.
— И уносят детей! — довольно равнодушно заканчиваю я уже знакомый мне рассказ.
— Да! И уносят! — с сердцем подтверждает Тарасьевна.
— Ну, к нам волк не заберется! — со вздохом облегчения говорю я. — Двери у нас заперты, в прихожей Василий спит…
Няня от негодования фыркает себе под нос, отворачивается от меня и, повернувшись на бок, сердито молчит. Ее печальный рассказ «о волке, уносящем мальчика», с течением времени перестал производить на меня устрашающее впечатление: я уже не раз слыхал его, но волков ни разу и в глаза не видал… Эти ночные сиденья у окна и разговоры о том, что теперь, ночью, происходит в лесу, имели для меня какую-то особенную прелесть и очарованье.
Иногда, помню, дело кончалось тем, что я просил у няни поесть. У нее на этот случай всегда был где-то припрятан кусочек пирога. Я забирался на кровать и ел, а потом, юркнув под одеяло, снова мирным сном засыпал до утра…
Река Юг, протекавшая перед окном моей детской светелки, была река не особенно широкая, но глубокая и очень быстрая. Весной река оживлялась… На берегах ее появлялись склады бревен, дров; из бревен составлялись плоты; строились барки, спускались на воду и нагружались хлебом, льном, дровами, бочками дегтя и смолы.
Помню светлый весенний день. Окно в детской открыто. В комнату врывается свежий воздух, пропитанный запахом сырой земли и дервовесенней растительности. Солнце заливает комнату. На дворе слышно неумолкаемое чириканье воробьев. В саду, на ветвях берез, едва опушенных зеленью, грачи с шумом суетятся над своими гнездами. С берега до меня доносится какой-то смутный гул — стук топора, плеск воды, говор, песни и крики рабочих: «Ух-ухнем! Вот идет, вот идет, сама по-шла-а-а! да, ух — пошла-а-а!..»
Нагруженные барки одна за другой отваливают от берега и плывут вниз по реке. «Куда-то плывут эти барки? Далеко плывут они»… задумчиво говорил я себе, смотря на суда, исчезавшие за лесистой излучиной реки. С осени берег опять пустел до весны…
II.
Помню праздничное, сияющее утро и веселый звон колоколов. На дворе светло, тепло. Белые, легкие облачка плывут по ясной небесной лазури. Цветочные ароматы широкою струей вливаются в комнату через открытое окно… Мать моя в белой утренней кофточке сидит перед своим зеркалом и расчесывает волосы. Я — на скамейки у ее ног.
Я не свожу глаз с ее милого лица и внимательно слежу, как мама расчесывает свои чудесные, шелковистые русые волосы, и как ее пальцы начинают проворно заплетать волосы в косу и затем эту длинную, толстую косу укладывает она на голове, в виде коронки. Я, бывало, сижу, положив руки к ней на колени, и все смотрю на нее и любуюсь. Краше ее не было для меня человека на свете… Убрав свою голову, она принималась приводить в порядок мои волосы.
— Ах, голубчик! Какой у тебя вихор! Никак его не пригладишь! — говорила она, стараясь причесать мои непокорные кудри. — Ты, видно, будешь у меня упрямый… Упрямый будешь, да?
И, причесав меня, она обеими руками брала меня за голову, несколько мгновений с любовью смотрела мне в глаза и потом так крепко-крепко целовала меня.
Я любил мою мать какою-то особенною, благоговейною любовью, как потом уже никогда никого не любил. Не было у меня в детстве такого горя, которое бы не утишилось и не смирилось, когда она обнимала меня, и я припадал своим разгоревшимся, заплаканным лицом к ее маленьким,