нрава, но, живя с матерью, я чувствовал себя в безопасности; я не только не боялся отца, но даже любил его, хотя не в такой мере и не так, как мать.
Благотворное влияние матери на всем сказывалось у нас в доме. Не было у нас, например, ни шума, ни крика, ни битья, ни колотушек и вообще никаких притеснений прислуги. Атмосфера благостного спокойствия и мира царствовала в нашем доме, и ворчанье отца не могло нарушить ее. Каждый бедняк, нуждавшийся в деньгах или куске хлеба, каждый несчастный, искавший совета или утешения, всякий больной, убогий, странник — находили доступ к нам в дом.
И даже гораздо позже — уже после смерти матери — ее влияние сказывалось в нашем семействе, словно бы она невидимо была еще с нами. Это потому, что — как сказал один поэт
«Не всякий жив, кто дышит, Но и не всякий мертв в гробу».
Влияние доброго, честного человека сказывается и после того, как он сойдет в могилу, и в то время, как тело его тлеет в земле, его светлые чувства и мысли продолжают жить в мире, находя себе отклик в каждой доброй душе…
VI.
Из числа странных личностей, посещавших наш дом, я особенно хорошо помню Илюшу.
Это был мужчина средних лет, небольшого роста, худой, костлявый, как скелет, с желтым, изможденным лицом, с темными, низко остриженными волосами и с темными, бойкими и проницательными глазками, сверкавшими, как угольки, из-под черных густых бровей. Лоб у него был узкий, и, вероятно, в голове у него было очень немного мыслей, но этих «немногих» мыслей он держался горячо и упорно. С виду это было кроткое, незлобивое существо, но он был страшно упрям и настойчив, был жесток к себе, мог быть жестоким и к другим — во имя спасенья людей от греха. Когда я припоминаю его, мне думается, что в средние века он, пожалуй, стал бы сжигать людей на кострах за то, что они думают не так, как он, и не хотят по его указанию спасать своих душ. А может быть и то, что его самого сожгли бы на костре, как еретика, и он, задыхаясь в пламени, громко славословил бы Бога…
Зиму и лето он ходил в черной кожаной одежде, подпоясанной кожаным ремнем. При его появлении у нас в комнатах всегда пахло кожей.
Илюша, сколько мне помнится, родом был крестьянин Устюжского уезда и в течение многих-многих лет только и делал, что постоянно ходил из места в место по нашему северному краю, собирая пожертвования на постройку церкви у себя на родине, в каком-то глухом, лесном уголке. Более худого, телесно изнуренного человека я никогда не видал. Только в темных глазах его горел огонь. Илюша вовсе не думал о себе и о житейских удобствах… Вся сила души его ушла на то дело, которое он считал праведным и великим делом. Он, как дядюшка Влас в стихотворении Некрасова, ходил и в зимушку студеную, ходил и в летние жары, -
«Вызывая Русь крещеную На посильные дары», —
ходил по городам, по селам, по деревням, по большим дорогам, по проселкам, переходил болота и лесные трущобы — один-одинешенек, опираясь на свой деревянный посох. Этот посох — сухой и легкий — от долгого употребления сделался так гладок и блестящ, как будто был полированный.
Движения Илюши были порывисты, ему как будто не сиделось на месте, говорил он быстро, и в речи его часто слышалось скороговоркой: «Ну, вот и слава Богу, и слава Богу!»
Он бывал у нас раз или два в год. Его обыкновенно поили чаем, угощали и покоили, как дорогого гостя. Он рассказывал о своих странствованиях, о разных путевых приключениях, о том, много ли насбирал денег и много ли еще не хватает. Даже отец мой, вообще недолюбливавший странников и странниц, благоволил к Илюше и, бывало, с улыбкой спрашивал его:
— Ну, что! Выстроил свою церковь?
А Илюша скороговоркой, тоже с улыбкой, отвечал ему:
— Нет еще, батюшка! Не сподобил Бог. Нет еще… Бегаю, бегаю!
— Ну, ну, бегай! — говорил отец.
Я любил слушать его рассказы о дальних странствованиях и обыкновенно все время не отходил от него. Илюша иногда, разговаривая, клал мне руку на плечо, а иногда как-то нервно-порывисто гладил меня но голове, приговаривая: «Умница, умница!..»
Помню: также изредка являлся к нам в дом один несчастный немой — крестьянин, кажется, нашего Никольского уезда. Он был еще человек не старый, высокого роста, блондин, с белыми, льняными волосами и с крупными чертами лица.
Судьба его была очень печальна. Однажды, уже давно, когда он ехал куда-то с деньгами, братья напали на него в лесу и ограбили, а для того, чтобы он не донес на них, отрезали ему язык. Он мог только жалобно мычать и объяснялся знаками. В его широко раскрытых, серых глазах застыл испуг, а на лице выражались следы душевных страданий. Когда в