— Убили его в Петрограде. Что это значит?
— Что значит? — все еще медленно, возвращаясь из какого-то далекого, воображаемого мира, переспросил Каханов. — Что значит? А черт его знает что! — На лбу его появилась глубокая досадливая складка. Он вдруг рассердился. — Слушай, а зачем тебе это знать? Что ты все допытываешься?
Я опешил. Каханов продолжал, помахивая смычком, словно грозился меня ударить.
— Ведь ты в этом еще мало смыслишь. Ну, если хочешь кое-что знать, изволь: убийство во дворце всегда означает какую-то перемену власти. Пир Валтасара… Мене, текел, фарес…[1] Помнишь, у пророка Даниила?.. И еще надо знать историю! Убийство Петра Третьего, императора Павла… Конечно, Распутин им не чета. Но за убийством конокрада, который менял министров, может последовать нечто большее… Теперь анархисты могут добраться и до царя. Разумеешь? — Порывшись в куче книг, Каханов стал бросать мне под ноги одну за другой, приговаривая: — Вот они — виновники смуты! Читать надо! Читать! Пожалуйста — «Сон Макара», «Саколинец» Короленко, стихи Некрасова… «Воскресение» Льва Толстого… Мало? Возьми Степняка-Кравчинского… «Овод» Войнич. Это они медленно, но верно на протяжении века раскачивали и подтачивали царские троны!.. — Каханов особенно строго сдвинул брови. — А про Карла Маркса слыхал? Не слыхал, так услышишь!
Я стоял оглушенный.
— Ну, что еще? — спросил Каханов насмешливо.
— Ничего, — ответил я, растерявшись.
— Ну, тогда иди и не мешай мне…
Этот отставной семинарист мог быть предельно невежливым.
Каханов взял скрипку и, не обращая на меня внимания, снова принялся разучивать этюд.
Я взял наугад один из выброшенных Кахановым томиков, сунув в харчевую сумку, вышел на улицу.
По пути на станцию решил зайти к Рогову.
— А ты знаешь… — выслушав меня, сказал Рогов, — дядя Афанасий говорил то же самое. Царю действительно скоро дадут по шапке, пришпилят, как этого Гришку. А твой Ванчук — хитряк и башка. Как есть Мартын Задека!
Мифический философ-гадатель был в представлении Ивана Рогова олицетворением мудрости.
Я уехал на работу, и там веселый Юрко в перерыве, во время завтрака и перекура на скучных заснеженных рельсах, сказал:
— Теперь скоро. К тому идет дело. Николашке скоро чик-чирик… — Юрко чмокнул, провел пальцем по шее.
Наступил канун рождества… Убийство Распутина и близкий, предчувствуемый всеми крах монархии Рогов решил ознаменовать по-своему. Несмотря на взрослую степенность, в Иване нет-нет и прорывалось ребячье озорство.
Как сейчас, слышу его голос, бубнящий мне на ухо:
— Приходи вечером к моему деду — пойдем колядовать.
Это означало: ходить под рождество по дворам и петь под окнами колядки — старинные и совсем не религиозные песенки. Я никогда этим не занимался, но на этот раз согласился из любопытства.
Я явился к Рогову в назначенный час. Иван встречает меня у калитки катигробовского двора и заговорщицки командует.
— Пошли!
Я не спрашиваю, куда и зачем, не знаю, что у него на уме.
Вечер — ледяной, острый, какие бывают в канун рождества. Синий воздух недвижен, будто хутор опустился на дно глубокого озера и замерз там. Резко и синё блестят звезды.
Откуда-то с затхлой горечью кизячного и камышового дыма наносят аппетитным ароматом поджаренных свиных окороков, колбас и салтисонов.
Три дня подряд жители хутора кололи кабанов, смолили, их, обкладывая жаркими соломенными кострами, над дворами не затихал предсмертный свинячий визг. Зажиточные хозяева готовились посытнее встретить рождество, дать полную отраду истомившимся за время долгого поста желудкам, напиться вволю самогонки, которую уже начали гнать в хуторе вовсю. Война открыла путь домашнему винокурению.
От запаха скоромной снеди у меня текут слюнки: мои родители не готовили ни колбас, ни салтисонов, не откармливали чистыми пшеничными отрубями свиней и, конечно, не варили самогонки…
Приближение сочельника всегда вызывало во мне голодное раздражение…
Я и Иван Рогов быстро шагаем прямо к майдану — к широкой площади перед хуторским правлением. Я уже догадываюсь, что мы должны совершить какое-то озорство: это заметно по таинственному молчанию Рогова, по выражению его лица. Я креплюсь и не подаю виду, что боюсь. Сначала мы прячемся под каменной стеной общественной конюшни, следим издали за главным входом в правление. В сходском зале блестит желтый огонек, потом гаснет. Свет некоторое время еще брезжит в кабинете атамана, но потом и он тухнет.
Мы слышим, как скрипит промерзшая дверь, видим, как уходит атаман. Высокая, прямая его фигура отчетливо видна на голубоватом полотнище снега у главного входа.
Атаман — в теплом пальто, в белых фетровых валенках и суконном рыжем башлыке, свисающем на спину. Очень молодцевато сидит на его голове высокая каракулевая папаха. Он важно шагает в гору, домой — в уютное тепло, к семье, за праздничный, уже уставленный яствами стол. Но до восхода, вифлеемской звезды есть нельзя, а оскоромиться тем паче — это тяжкий грех, поэтому аппетит за ранним завтраком у атамана будет отменный.
Я начинаю зябнуть. Мои мысли вдруг прерывает окрик: сторожа общественной конюшни:
— Вы чего тут делаете, сморкачи? А? Ну-ка метитесь отседова! А то кликну зараз полицейского.
Мы срываемся и убегаем, но Иван Рогов не из трусливых: он тут же притаивается за углом правления, крепко держит меня за руку. Я хочу спросить его, что же мы будем делать — воровать свиной окорок или снимать котелок с каймаком, подвешенный разиней хозяйкой на гвоздь под навесом крыльца, но он еще крепче сжимает мой локоть.
— Идем. Кажись, разошлись. А сиделец и полицейский завалились спать в атаманскую.
— Мы — что? Колядовать перед правлением будем? — осторожно спрашиваю я.
— Сейчас увидишь, — шепчет Рогов.
Он первым, крадучись, всходит на крыльцо. Над дверью тускло брезжит керосиновый фонарь. Я стою внизу на ступеньке и вижу, как мой товарищ выхватывает из кармана ватника какой-то листок и пришлепывает его разжеванным хлебным мякишем к двери.
Проделывает он это в две-три секунды, и так ловко, будто от рождения только и занимался тем, что расклеивал прокламации. Во мне зреют смутная досада и разочарование: так вот на какие колядки призвал меня мой друг!
Мы мчимся от правления, как от зачумленного места, перемахиваем через каменные изгороди и канавы, скачем через левады по задворкам. Меня почему-то душит глупый смех. Отчаянно брешут во дворах собаки, еще внятнее пахнет предрождественским дымком, праздничной снедью…
Где-то раздаются голоса поющих парней и девушек. Это начались колядки. Девчата и парни — мужская и женская группа в отдельности — ходят стайками по дворам, поют под окнами древнее, тысячелетнее:
Коляда, коляда,Пришла колядаВ канун рождества…Щедрый вечер,Добрый вечер,Добрым людямНа здоровье…
В этих припевках больше языческого, чем христианского. Рождение мифического Христа хлопцы будут славить только утром.
Я и Рогов отбегаем на безопасное расстояние и переводим дыхание.
— Ты что наклеил на дверь? — сердито спрашиваю я. — Зачем?
Иван Рогов, отдышавшись наконец, отвечает:
— Как — что? А ты разве не догадался? Листок тот с глупой рожей царя… Что у меня был. Дяди Афанасия…
— И это все?! — негодую я.
Иван Рогов отвечает не менее запальчиво:
— Да, это все! Чтоб знали в правлении, как люди смотрят на царя… Мы поздравили его с рождеством… Колядки устроили и ему.
Я молчу, озадаченный. Рогов добавляет внушительно:
— Чудило! Разве ты не знаешь, как расклеивают или разбрасывают листовки в городах? Вот дядя Афанасий…
Опять этот дядя Афанасий. Он уже превратился в легендарную личность.
Его имени Рогов мог бы и не произносить. Все ясно: мы проделали и будем, очевидно, и дальше проделывать все так, как это делается где-то там, где живет и действует таинственный дядя Афанасий…
Утром я первым делом помчался к Рогову, ожидая, что по хутору поднимется шум. Но хутор был по-праздничному тих и спокоен.
И лишь после мы узнали: рано утром хуторской сиделец, инвалид войны Максим Скориков, обнаружил на двери мерзкую, подернутую инеем физиономию царя, с минуту разглядывал ее, потом от всей души расхохотался, осторожно отклеил и, бережно свернув, спрятал в карман.
Прошел слух, что Скориков будто бы показывал карикатуру другим казакам и те тоже хохотали от всей души.
Да, время наступило другое…
Шумят ручьи
Еще недавно февраль засыпал степные дороги и рельсовые пути снегом, наметал сугробы, обжигающий ветер пел на разные голоса в туго натянутых морозом проводах и я вместе с рабочей артелью расчищал в выемках снежные заносы, а нынче уже звенит с крыш частая капель, плещется в желобах путевой казармы весенняя вода.