Отец ждал, что каждый месяц, исправно, я буду передавать ему деньги, которые позволят беззаботно смотреть программы, что я пишу. Мой отец не хотел работать. Ни в коем случае. Совсем. Он умел только строить из себя крутого парня, рассказывать, что когда-то у него было много денег, и обвинять меня во всех своих несчастьях.
Время от времени он продавал какие-то вещи, но в конце концов вещей почти не осталось. Кажется, в этот момент он окончательно сошел с ума. Неделя за неделей он занимался только тем, что вспоминал о предметах, которые, как ему казалось, я утаил от него и продал. Отец вспоминал, что в четырнадцать лет у меня был велосипед, но потом он куда-то пропал. О том, что велосипед этот был давно украден, мой отец забывал, он не хотел в это верить, он хотел верить только в то, что его сын приехал из Москвы, тайком продал двадцатилетний велосипед за десять лат и утаил от него эти деньги. Он верил в это. Он искренне полагал, что я мог так поступить.
«Что ты сделал с велосипедом?»
Отец страдал. Он не понимал, почему сын, почему его родной сын отказывается каждый месяц передавать деньги. Его не интересовало, что у меня есть жена и дочь, не интересовало, что каждый месяц я сажусь с выручкой и начинаю делить ее между дочерью и родителями, всякий раз решая, как сделать так, чтобы никого не обделить. Папу волновало только то, что деньги эти у меня были. Словно акула кровь, он чувствовал их запах. Он их желал. Он хотел, чтобы я их отдал. Он нуждался в них. Он уставал жить без денег. Он привыкал, но уставал. Ему хотелось пойти в магазин и купить все, что он захочет. Он многого хотел – мой отец не хотел лишь работать. Он утверждал, что работы нет. Что работу не найти. Он не выходил из дома, не звонил по объявлениям, но всякий раз доказывал, что вакансий нет. Если раз в год ему удавалось устроиться на работу, то уже через месяц его увольняли. Отец искренне винил работу в том, что после первой получки бывает запой. В связи с этим он не понимал, почему мне так сложно давать ему хотя бы триста лат в месяц. Этого бы ему вполне хватило на то, чтобы жить. «Неужели так сложно?!» – думал он. «Неужели так сложно?!» – думала она.
Замысел двадцать седьмой. Она
Мама. Моя мама. Избалованная девочка. Однажды, я был, наверное, классе в четвертом, мама приехала за мной в школу. Родители отдавали меня на весь день и забирали лишь в восемь вечера, после ужина. Я сидел на деревянной скамье, ждал одного из них, и вдруг вошла она. На ней была дорогая шуба, на ее руках позвякивали украшения. Мама была слишком хороша для нашей вахты, для нашего вестибюля. В те времена мало кто мог позволить себе так выглядеть. Я помню, как дети и учителя смотрели на нее. Кажется, в тот далекий вечер я впервые понял, что моя мама ставит себя выше других.
Мы никогда не были по-настоящему близки. Мама всегда занималась только собой. Я хорошо запомнил один случай: мне было года четыре, я играл на пляже, мама болтала с подругами. Я сказал ей, что хочу в туалет. Мама не обратила внимания. Ей было весело. Мама была хохотушкой. Я повторил, что хочу писать, но она вновь не отреагировала.
– Мама, мама, я хочу писать!
– Сейчас, дай договорю!
– Ах так?! – разозлился я. – Тогда вот! – и я написал прямо в штаны. – Ну что? – засунув руки в карманы, спросил я. – Теперь идем?
– А теперь-то зачем? – смеясь надо мной, ответила мама. – Теперь иди гулять.
Моя мама никогда не была человеком чутким. Думаю, все дело в том, что материнство свалилось на нее слишком рано, застигло врасплох. Мама любила выпивать и веселиться. Мама хотела жить. Она часто брала меня на дискотеки и заставляла танцевать, не понимая, что это не доставляет мне никакого удовольствия, но, напротив, мучает. У мамы было много интрижек, и история с дядей была лишь одной из них. В течение нескольких лет он появлялся у нас каждый день. Кажется, мама даже не понимала, что я все вижу. Взрослые полагают, что дети глупы, но все ровным счетом наоборот.
Однажды я оговорился и назвал своего дядю папой. Я очень долго переживал, мне было стыдно перед отцом, который не слышал этого и, думаю, так никогда об этом и не узнал. Мне было больно, мне было тяжело, и боль моя, несомненно, должна была найти выход. И я возненавидел мать. Я не мог простить ей этой оговорки. Ненависть моя была настольно сильна, что я перестал замечать ее. Все мои конфликты с отцом были связаны с тем, что я очень любил его и, насколько это было возможно, старался разрешить наши противоречия. С мамой никаких конфликтов не было. Мамы не существовало.
Переехав в Москву, я перестал писать ей. Если я отправлял сообщения домой, то только отцу. Если мы разговаривали по телефону, то в конце разговора папа говорил: «Погоди, сейчас дам маму». Мама всегда оставалась для меня родителем второго плана, человеком без лица.
Со временем мать стала выглядеть комично. Денег в семье не осталось, но она продолжала выдавать себя за знатную даму. Отправляясь в магазин, мама надевала на себя все украшения, но просила у продавщицы в долг. Всякий раз, когда я передавал родителям деньги, мама тратила их на выпивку и одежду. Она не раздавала долги, не покупала еду и косметику. Ей казалось, что она по-прежнему молода и прекрасна. Все, что ей требовалось, – бокал шампанского и новое платье.
Мама врала. Когда я спрашивал, ищет ли она работу, мама отвечала, что да, но на самом деле ничего не искала. Мама, как, впрочем, и отец, ждала. «Однажды работа придет сама». Мама дожидалась звонка с приглашением возглавить салон красоты или магазин модной одежды, но звонков не было. Телефон молчал. Год. Молчал два. И, едва ли не каждый день напиваясь перед экраном телевизора, мама полагала, что жива.
Не думаю, что, прочитай я эти замыслы сейчас, в дороге, я бы развернулся и вернулся в Москву. Нет, я бы все равно доехал до Юрмалы и разрешил бы все дела, но, во всяком случае, я бы гораздо раньше понял, кто ведет блог. Истории про маму и отца, точь-в-точь мои, теперь даже не интерпретированные слова – док выдал себя. Судя по всему, он сам решил изобличить себя. Он сделал все, что хотел. Я рассказал, он записал, он написал – и я услышал себя. Точка. Конец истории.
Вероятно, если бы я прочел эти две главы сейчас, в машине, то припарковался бы на обочине и позвонил бы ему. И мы бы договорились о встрече. И через несколько дней я бы действительно вернулся в Москву и зашел бы в его кабинет. И он бы собирал свои вещи в картонную коробку. И это было бы верно, потому что то, что он совершил, – неэтично, потому что психоанализ есть этика, и после всего содеянного док просто не имел права практиковать. И я бы, вероятно, спросил: зачем он все это сделал? И он бы ответил, что отчаялся, что не мог подобрать ко мне ключа, что бился о стену и решил рискнуть, и что сделал это, конечно, не для себя, но только для того, чтобы я наконец услышал собственный голос. И на это я бы возразил, что не собирался слышать собственный голос, но просто хотел вновь научиться радоваться жизни и шутить. И док бы уверил меня, что совсем скоро это произойдет. И я бы спросил его: будет ли он в таком случае дописывать свой роман? И док бы ответил, что роман этот не его, но мой. И что, конечно, нет, не будет, что замысел, кажется, сработал, а закончить (или начать), как мне будет угодно, должен я. И мы бы, вероятно, разошлись даже друзьями, потому что у меня есть одно хорошее качество – я никогда не держу на людей зла.
В общем, действительно было бы славно, если бы сейчас я остановился и прочел эти главы, но я не успел. Я заснул. Самое время вспомнить последнюю главу «Замыслов». Док все верно предсказал. Машина сваливается в кювет. Удар, еще удар. Я бьюсь о рулевую колонку. Летят стекло, ветки, грязь, кружится земля…
Часть пятая
Меня вытаскивают из машины. Без гидравлики. Спасатели. Очень приятные. Доброе утро, Латвия! Красивые, высокие, крепкие. Они кладут меня на носилки и укрывают пледом. «Парни, а вертолет будет?»
Я говорю им, чтобы они особенно не волновались, что синяки у меня не от удара, но от драки в Москве. И кто-то из них отвечает, что я счастливчик, что мне повезло, потому что машина восстановлению не подлежит. «Вот и славно, – думаю я, – я давно хотел ее поменять».
После осмотра я отказываюсь от госпитализации и отправляюсь домой. Кружится голова. От волнения и счастья. Дверь открывает мама. Постаревшая, с грязной головой. Пьяная, как всегда. Кажется, она даже не понимает, кто к ней приехал. Судя по всему, она пьет третий или четвертый день. Все как всегда. Мама прижимается к стене. «Иди спать», – говорю я. Мама фыркает и плетется за мной. Я прохожу в родительскую комнату. Отец лежит на кровати закрыв глаза. Я приподнимаю плед – ноги действительно сломаны. Два гипса. «Ну вот я и дома», – думаю я.
Я осматриваю комнату. Работает телевизор. Пепельницы полны, бутылки пусты. Мама что-то мычит. Кажется, она пытается продемонстрировать мне, что научилась говорить на латвийском. Я не понимаю. Пахнет мочой. Я толкаю ее на кровать и накрываю одеялом. Ухожу к себе.