…А что мне оставалось делать? Ведь Дамийонас побольше меня, к тому же и палка у него увесистей моей…
Уж если между кем вспыхивают ссоры-раздоры и тут же гаснут, так это между подпасками-односельчанами, что каждый день пасут вместе.
Вот и у нас: покуда исполосованный Юлюс — ему первые два дня трудно было пошевелиться — хмуро отлеживался в холодке, мы с Бруте пасли его коров и на чем свет стоит ругали Дамийонаса, швырялись в него палками и шишками. Тот яростно отбивался. Он то и дело незаметно подкрадывался к нам с целой кучей шишек за пазухой, без зазрения совести обстреливал нас и убегал в другой конец леса.
Мы и не заметили, как наша вражда, наши стычки превратились в захватывающую игру. Дамийонас — страшный, неуловимый злодей, Юлюс — наш раненый командир, Еруте — сестра милосердия, а я воображал себя их отважным защитником. Один только Юлюс, покуда на его теле горели кровавые рубцы, хотел как следует отомстить Дамийонасу. Но, как и боль, понемногу проходила его злость. Кончилось дело тем, что он, присоединившись к нашей игре, велел мне перейти на сторону противника: дескать, недостойное это занятие сражаться троим против одного…
Ошарашенный столь обидным предложением, я сказал, что ни один уважающий себя воин не поднимет руку на раненого и тем более на бабу. Тут Еруте как набросится на меня:
— Сам ты баба! А ну убирайся к Дамийонасу! Я вот тебе так задам, гляди, штаны не потеряй.
— И вообще, Юлюс, — разочарованно сказал я ему, — больно ты эту касатку стал слушаться. Был друг, как и положено, а теперь… А ты, сорока, — поддел я и ее, — паси-ка лучше своих коз, а не нашего Юлюса!
— А мне Юлюс нравится, понятно? — зардевшись, как калина, прощебетала Еруте. — А тебе небось козы по душе? Паси на здоровье, мне не жалко.
Тут Юлюс как давай смеяться, как давай хохотать! А сам так и сияет от гордости… А мне все это — будто кнутом по сердцу. Елки-моталки! Ведь кому как не мне чаще всего доводилось за ее козами гоняться. Занесет их куда-нибудь нелегкая — стоит Еруте слово сказать, как я тут же за ними несусь.
— Заруби себе на носу, — пригрозил я, — больше я на твоих коз и не гляну!
Так и потащился я, точно меня клопомором посыпали, сражаться на стороне Дамийонаса. Да только ничего путного из нашей войны не получилось: драться Юлюсу было лень, а играть просто так у меня не было настроения. И разладилась у нас игра.
Слоняюсь туда-сюда, от скуки поганки ногой сшибаю, а сам голову ломаю, как бы это нам всем снова вместе собраться. Кто первый предложит помириться? Дамийонас тот рта не разинет — он сильнее всех с Юлюсом рассорился. А Юлюсу что?.. Ему и так хорошо. Неужели мне придется унижаться перед ними всеми? Дамийонаса и Юлюса я бы как-нибудь еще свел, а вот с Еруте и разговаривать не хочу. Сам не знаю почему, не хочу — и все.
Ладно еще, скотина наша в дружбе живет: жуют вместе, лежат тоже вместе — коровы и овцы — чуть не вповалку. А когда какая-нибудь чернуха или буренка, одурев от зноя и оводов, принимается носиться как ошалелая и, выражаясь по-нашему, «задирает кропило», — отмахиваясь хвостами, спасаются кто куда все остальные. Вслед за коровами живо вылазят из своих тенистых укрытий овцы и козы. Каждое стадо несется прямиком к своим хлевам, чтобы спрятаться там.
Так было и на этот раз. И хотя солнышко уже клонилось к закату и в остывшем воздухе, подобно пыли в молотьбу, клубилась мошкара, одна из моих буренок вдруг как шарахнется в кусты! От оводов и то так не бегала! Видно, оса или шмель ужалил. Ну, а за ней, известное дело, и другие коровы хвост трубой — и сломя голову в ольшаник кинулись.
— Штель! Стой, окаянная! — с криком помчался я следом.
Уж и не знаю, откуда в нашей деревне такая мода взялась: коров муштровали по-немецки, к лошадям же обращались по-русски: «назад», «дай ногу».
В лозняке все мы и встретились — раскрасневшиеся, разгоряченные, запыхавшиеся от бега.
— Ребята, — скомандовал Юлюс, ковыляя за своими «звонарками», — айда за валежником, надо костер развести, от комарья спасенья нет.
…Никогда не забыть мне этих вечеров у костра. Кажется, и сейчас чую я запах горелых шишек, ощущаю вкус печеной картошки… Кажется, и сейчас слышу песни, которые мы пели, взгромоздившись на высокие, похожие на столбики пеньки:
Лес зеленый, лес кудрявый, Что так загрустил? Или горе приключилось, Или свет не мил?
Голос у Юлюса звучал ласково, задушевно, совсем как скрипка сельского музыканта Плата́киса. И хотя он не старался заглушить остальных, а все равно его пение можно было отличить издалека.
Первым голосом у нас обыкновенно пела Еруте. Казалось, по одной только ее песенке можно было угадать, что из себя представляет сама певунья. Нет, глаза у нее могут быть только темно-синие, и никакие другие, а кудри, конечно же, только вот такие — как выгоревшая на солнце пшеница. На ней должно быть только цветастое или в полоску платьице, а выцветшая косынка в горошек непременно повязана на шее, как пионерский галстук.
А услышав низкий, надтреснутый голос, доносящийся из Гремячей пущи, можно подумать, что нам вторит вполне взрослый детина, и к тому же навеселе. На самом же деле этот зычный мужской бас принадлежит Дамийонасу. Тяжко глядеть, как он, сердечный, надрывается: прижав подбородок к груди и набычившись, парень набирает полные легкие воздуху и ждет, когда, наконец, ему надо будет подтянуть.
Я тоже вкладываю в песню всю душу, только голоса моего почему-то не слышно. Правда, я и сам не хочу драть глотку — того и гляди, Ерутины козы откликнутся. Юлюс поет — молчат, Дамийонас — тоже молчат, а стоит мне чуть погромче затянуть, как тут же все разом блеют вовсю, не иначе, как волка почуяли. И тогда самая распрекрасная песня — насмарку. Вот почему, прежде чем запеть,