— Ну да, — сказала Тамара, обращаясь к отцу и ко мне, — мы и домой пойдем по отдельности.
Она сказала это, словно ребенок, желающий убедить взрослых, что все их указания будут исполнены.
— А вы знаете, как креститься по-русски? — спросил Александр. Он был молчалив весь вечер, и мне было досадно, что его первые слова были сказаны с сарказмом. Но прежде чем я ответил, он добавил:
— Потому что, если вы не знаете, они сразу подумают, что вы — плохой христианин, и начнут подозревать в вас советского сторонника или, еще хуже, большевика.
Генерал опустил вилку на стол со стуком, и я думал, что он сейчас скажет Александру что-нибудь резкое, но Петров спас положение, сказав быстро:
— Смотрите, мистер Сондерс, вы складываете три пальца вместе во имя Троицы, а другие два вы сгибаете вместе вот так, показать, что Христос — и Бог, и Человек.
— Он не должен креститься, если он не хочет. Это не обязательно, — сказала Тамара.
Она быстро кончила есть, и я почувствовал волнение, когда она сказала нетерпеливо:
— Ну, хорошо, пошли.
Весь день был такой монотонный, и уже много было таких дней, в которых ничего не случалось, и время двигалось так медленно. С утра я чувствовал тупую злость, тягостную, неопределенную и бесцельную. Может быть, это была только скука, но Тамарины слова освободили меня от нее.
По дороге в собор она говорила возбужденно, указывая вокруг, словно я был новоприезжий.
— Посмотрите на эту русскую вывеску, ведь вы можете ее прочесть. Вы знаете, сколько лет она здесь? Около двадцати. Хозяин этого магазина имел такой же магазин в Петербурге, и вывеска была такой же, я ее помню. Видите, что написано внизу. Нет, уже темно, но я ее знаю наизусть.
Она прошла мимо нескольких нищих, но остановилась, увидев женщину с ребенком, и подала ей.
— Посмотрите, какие темные улицы, потому что все обязаны закрывать окна черными занавесками. Но я предпочитаю темноту, а вы? Я не люблю, когда все освещено и ослепительно блестит.
Я отвечал ей коротко, потому что хотел слушать ее. Она вообще говорила редко, и сейчас веселые нотки в ее голосе были новыми и трогательными.
— Вы любите гулять под дождем? — продолжала она. — Не только дождь, но и ветер, так воющий, как будто он просит помощи у неба, и гром отвечает, и молния вспыхивает. Я любила гулять в бурю девочкой и люблю теперь, когда бывает тайфун. Вы идете в темноте, и вдруг молния сверкнет, все вокруг вас как будто бы плачет, а вы себя чувствуете сильной и счастливой, потому что вас ничто не может затронуть, и вы всегда можете побежать домой и спрятаться от бури.
Когда она помолчала некоторое время, я спросил:
— Как вам нравится Китай? — чтобы слышать опять ее голос.
— Китай? — спросила она, немного удивившись, как будто бы Китай не был тем местом, которое могло вызывать определенные эмоции. — Было очень хорошо со стороны Китая дать нам возможность оставаться здесь, пока мы не вернемся в Россию. И я люблю китайский народ. Знаете, до того как мой отец получил работу на кладбище, мы были в долгах, а китайский лавочник продолжал давать нам продукты, хотя мы ему сказали, что не знаем, когда мы сможем заплатить ему. — Через минуту она добавила: — Может быть, я даже буду скучать о Китае, когда мы уедем. Но вы-то, конечно, не будете. Не так ли?
Я сказал:
— Конечно, я буду скучать. Я знаю, что буду. Я прожил десять хороших лет в Китае. Десять лет!
— А мы здесь около двадцати лет.
Я подумал, что это — две трети ее жизни, а для нее это все еще остановка в пути.
Собор был темным. Черные на красной подкладке занавеси, которыми по требованию японских властей должны были быть занавешены все окна в Шанхае, не пропускали свет, и снаружи собор выглядел покинутым и пустым.
Перед тем, как мы подошли к воротам, Тамара спросила:
— Вы волнуетесь? Не надо. Ничего плохого не может случиться с вами в церкви!
Она вошла одна. Я подождал несколько минут, потом медленно поднялся по ступенькам, открыл тяжелую дверь, и меня охватило такое чувство, словно я открыл дверь в фантастический мир. Запах ладана одурманивал голову, а сотни тонких белых свечей, которые светились и отражались в золоте икон, ослепляли меня. В куполе я увидел огромное мозаичное изображение Бога с распростертыми объятиями. Казалось, Он охранял молящихся, как всесильный милостивый монарх. Голос епископа призывал имя Божье, прося о милосердии, и молящиеся становились на колени, склонив головы в молитве.
Я прислонился к стене и, наблюдая, завидовал их вере и утешению, которое они получали от слов молитв. Я не мог даже вспомнить, в какой период моей жизни эти слова потеряли для меня значение. И все-таки мелодичное пение и мерцание свечей действовали на меня, как гипноз, и тот действительный мир за тяжелыми дверями стал терять свою реальность.
Я мог видеть Тамару на коленях перед Распятием. Ее более чем скромное бежевое платье выглядело золотым при свете свечей, ее темные глаза, поднятые на распятого Христа, напоминали взор женщины, смотрящей на любимого. Меня охватило желание дотронуться до ее щеки или взять ее за руку, чтобы напомнить ей о моем существовании.
Я долго смотрел на ее бледное лицо. В ее красоте не было прелести молодости или привлекательности женщины, много пережившей. Нет, это была красота нетронутая, застывшая в своей невинности, не обожженная жизненным огнем. Это было очарование цветущего дерева, не приносящего плодов. Вдруг я почувствовал сильный прилив гнева, который был не к месту здесь, как гнев бедного родственника в богатом доме, но он овладел мною, и я был не в силах побороть его. Мне хотелось встряхнуть хрупкое тело Тамары, сказать ей, что она спряталась от жизни, закричать, что она больше не ребенок, что пришло время расстаться с иллюзиями. «Это глупость, — говорил я ей мысленно, — ты не ягненок для приношения в жертву на каком-то алтаре. Ты — женщина, о чем ты забыла уже давно». Мой гнев прошел так же внезапно, как и появился. Я продолжал смотреть на нее, но уже с чувством покорной усталости.
По окончании службы я ждал Тамару в темном углу около двери. Это была ненужная предосторожность: никто не обращал на меня никакого внимания. Собор опустел быстро, только несколько пожилых женщин остались, чтобы потушить свечи и поправить цветы около икон. Тамара одна стояла перед Распятием, ожидая. Когда епископ вышел из потемневшего алтаря, она подошла к нему. В черной рясе, с крестом и маленькой иконой на тяжелой цепи вокруг шеи, он потерял величие и недоступность священнослужителя в золотой митре, который полчаса тому назад стоял на возвышении перед толпой. Он благословил Тамару, она поцеловала ему руку и медленно вышла из церкви. Я следовал за ней на расстоянии.
Выйдя из теплого собора на улицу, где дул холодный ноябрьский ветер, я опять почувствовал себя изгоем, отверженным. На минуту я пожалел, что не могу даже предложить Тамаре поехать на рикше, но мысль о длинной прогулке на кладбище послужила мне утешением. Тамара шла быстро; она ненадолго остановилась, только когда какой-то знакомый спросил ее о генерале. Даже после того как мы свернули с главной на почти пустую улицу, я все еще оставался на расстоянии от нее. Она не оборачивалась, а мне хотелось побыть с самим собой. Звук ее шагов по тротуару был единственным звуком в ночной тишине, кроме редких хныканий нищих. В тот момент она не выглядела хрупкой, а казалась частью ночи и теней, и холодного безличного ветра.
Мы свернули в узкий проулок. Я увидел худую, сгорбленную фигуру человека, появившегося из темноты, — в один прыжок он оказался около Тамары, рванув ее сумку из-под руки. Она вскрикнула один раз — это был даже не крик, а короткий жалкий плач — и выпустила сумку. Я оказался около нее вовремя, чтобы схватить человека за его потрепанную рубаху; он вывернулся и убежал, оставив кусок рубахи в моей руке.
— Неважно, у меня в сумке ничего не было, — Тамарин голос немного дрожал. Я взял ее руку, обнял ее плечи, и так мы шли дальше всю дорогу молча. Когда мы стали подходить к кладбищу, я заметил, что она замедлила шаги. В воротах я повернул ее и прижал ее тело к моему. Ее покорность, тепло ее кожи подействовали на меня, как дурман. Я целовал ее рот, пока мы оба не задохнулись.
Я открыл ворота и пропустил ее. Она прошептала:
— У меня нет ключа, он был в сумке.
В тот же момент генерал открыл дверь.
— Входите, — сказал он весело. — Вы, наверное, замерзли. У меня чай готов.
— Я хочу еще погулять, — сказал я. — Я скоро вернусь.
В дверях Тамара оглянулась. Я увидел ее только на одно мгновение, прежде чем генерал закрыл дверь. При желтом свете ее лицо было неузнаваемым — так неожиданно было на нем выражение нескрываемой страсти.
Глава одиннадцатая
Когда я вернулся в тот вечер, генерал сидел один за столом и читал газету. Я извинился и поднялся в мою комнату. С облегчением я увидел, что Петрова не было. Он часто оставался ночевать у друзей, и, как школьнику, ему это очень нравилось. Я знал, что у него в комоде была полупустая бутылка коньяка. Он всегда говорил, что это на особый случай. После нескольких минут размышлений я заглянул в ящик, нашел бутылку и выпил большими глотками довольно много. По дороге в ванную я прошел мимо Тамариной комнаты. Дверь была закрыта, наверное заперта. Я постоял, послушал, в комнате было тихо. Лежа в постели в темноте, я старался представить себе ее лицо, полное страсти, которое осветил на мгновение желтый свет. Но это мне не удавалось, хотя память о ее тонких пальцах вокруг моего затылка оставалась со мной в течение всей беспокойной ночи.