Гуль тряхнул головой, и мысли, смешавшись, неожиданно выстроились в отчетливую фразу: «Можно довольствоваться иллюзиями и оставаться человеком, а можно пойти и дальше. Например… Например, стать Мудрецом…» Встревоженно Гуль потянулся к вискам. Торопливо встал из-за стола. Конечно!
Теперь он знал, откуда у него такие мысли. Это снова были они.
Он взглянул на Володю, знаком дал понять, что уходит. Согласно кивнув, Володя тоже поднялся. Через минуту они вошли в свою комнату.
— Я давно вас жду.
Оба вздрогнули. На кушетке, возле самодельного столика, расположился незнакомец. В сумраке разглядеть черты гостя нельзя было, но Гулю показалось, что человек страшно худ. Он выглядел костлявым подростком — никаких мышц, сутулые плечи и выпирающие кости. Тяжелая лобастая голова умудрялась держаться на тоненькой шее. Приветливым жестом гость указал на кушетку.
— Пожалуй, мне следует представиться. Я Зуул, бывший хозяин этой лачуги.
— Я знал, что вы придете. — Капитан вздохнул с явным облегчением.
Гуль опустился на кушетку, неприязненно оглядел пасмурное жилище и сказал:
— Валяйте! Мне уже все равно…
* * *
Руки у Гуля тряслись, как у больного старика, он почти не замечал дороги.
Прыжком перемахнув через высокий валун, он зацепился ногой о камень и, растянувшись, хрипло рассмеялся.
Отсюда можно было выбраться! Можно!..
Зуул объяснил, как это сделать. Поднявшись, Гуль потер ушибленное колено и задумался. А если Зуул обманывает? Покачал головой: нет, в обман Мудреца не верилось. Этот человек с телом оголодавшего подростка внушал уважение даже тогда, когда молчал. Говорил же он о вещах достаточно сложных, но языком ясным и удивительно доходчивым. Есть люди, словам которых хочется верить.
Зуул был из таких. Его голос звучал монотонно, но слушать было приятно.
Мудрец рассказывал о каракатице, о четвертом измерении, о двойном разуме и наслаждении, получаемом от познания непреходящих истин. Он утверждал, что вечность возможна, и если жизнь, предвидя свой конец, восстает, она уже тем самым вступает в единоборство со смертью. Не убоявшийся труда и борьбы способен жить вечно. Смысл умножает силы, а сила умножает годы…
За время беседы они не задали Мудрецу ни единого вопроса. Тот читал мысли собеседников, как раскрытую книгу, беседа представляла собой единый непрерывный монолог. И как только Гуль начал уставать, Зуул тотчас отпустил его. Выскользнув наружу, Гуль хмельной поступью зашагал по улочке, не замечая окружающего. Движение группировало мысль, подстегивало мозг.
Незаметно он оказался под высокой скалой возле здания «мэрии». Здесь начиналось утро, и, просыпаясь, колонисты вступали в будничный день — со своими планами и думами.
Первым поднялся Ригги. Трудолюбивый каптенармус принялся мастерить. Следом проснулись дамы, все разом. Поднялся звонкоголосый гомон, один караул сменил другой, на террасу выбрались Фергюсон с Пилбергом и возобновили знакомый бубнеж.
Гуль подошел ближе. Все повторялось, крутясь по одному и тому же кругу.
Оживший Фергюсон, баюкая на груди раненую руку, умиротворенно выслушивал очередную тираду Пилберга. О случившемся накануне не поминал ни тот ни другой. Разговор протекал непривычно мягко. — …Не совсем так, Ферги, — говорил профессор. — Я утверждал, что каждому субъекту отмерен свой срок, только и всего. Но это отнюдь не годы! Я подразумевал совершенно иные единицы измерения. Временная протяженность — это не только секунды! Это плотность и сила наших эмоций, это количество седых волос и умерщвленных нервов. И, наконец, это число сердечных сокращений. Допустимо? Я считаю, да…
Чем-то это перекликалось с рассказом Зуула, и Гуль сделал еще один шаг по направлению к террасе.
Стало чего-то жаль, голоса спорящих показались вдруг родными и близкими. — …Самый банальный пример, пожалуйста! Спортсмен и лежебока. Вы полагаете, что, изменив образ жизни, вы повлияете на общую сумму сердечных сокращений?
Ничего подобного! Пульс первого варьирует от ста восьмидесяти до пятидесяти. И перерасход, и жесткая экономия. Сердце же лежебоки всегда будет выдавать стабильные семьдесят-восемьдесят. Просуммируйте, и вы увидите, что жизнь спортсмена более расточительна. Но зато он реже болеет, легче переносит стрессы и так далее и выравнивается с нашим лежебокой.
Разумеется, мы сравниваем людей, обладающих определенным физиологическим сходством.
— И что из всего этого следует? Да здравствует лень?
— Ни в коем случае! Я только предложил новую, доселе никем не используемую единицу измерения — сердечные сокращения. И еще раз подчеркиваю, это не часы и не годы. Меры, придуманные человечеством, годятся исключительно для технических задач. Сами знаете, кесарю — кесарево, а значит, и естественное требует естественных мер! Время каждого, мой дорогой друг, индивидуально! А мы до сих пор выстраиваем всех по одному ранжиру. — Пилберг поднял указательный палец. — Только в полной мере осознав, что каждый из нас — существо отдельное и исключительное, мы приблизимся к тому, что называют сейчас диагностикой.
— Если я правильно понял, вы всерьез верите, что человеческую жизнь можно измерить?
— Именно! — гаркнул профессор. — Измерить! Линеечкой!.. К сожалению, я не биолог, но, уверен, займись я этой темой, я пришел бы к потрясающим результатам. В мире науки это стало бы настоящей бомбой! Но, увы, я не биолог…
— Ну да, вы ядерщик. И бомбы у вас иного порядка…
— Идите к черту, Ферги! Вы же понимаете, о чем я говорю. Чуточку усилий, и я действительно приближусь к возможности подсчета отведенных нам лет.
Медицинская статистика плюс самая обычная математика.
— Господи! Опять математика!..
— Что вас так перекосило? Не любите математику? А шахматы, дорогой мой, вы любите?
— Какое вам дело, проф, до моих симпатий или антипатий? — Голос Фергюсона знакомо зазвенел. — Да, я не люблю цифры. Довольны? Не люблю, потому что от них за версту веет скукой и мертвечиной. И к шахматам не питаю уважения.
Потому что не знаю, в чем тут отличие от того же баскетбола или регби.
Гибкая память и оперативный поиск — вот и вся суть ваших шахмат! При всем при том ни грамма фантазии, ни грамма души! Все подчинено четким правилам и укладывается в определенное число комбинаций. Скучно, Пилберг. Более чем скучно!
Гуль услышал шумное пыхтение Пилберга. Как видно, терпение профессора иссякало.
— Вы непробиваемый осел, Ферги! Вот что я хотел вам сказать!
— Тогда чего ради вы зазвали меня за свой стол?
— Да оттого, что таких, как вы, тоже должен кто-то поучать!
— Благодарю покорно. — Фергюсон рассмеялся. — Честное слово, проф, не понимаю, почему вы до сих пор еще здесь? Убежден, Мудрецы приняли бы вас с распростертыми объятиями…
Мудрецы!.. Гуль вздрогнул. Вырванное из контекста слово сияющими всполохами замерцало перед глазами. Некто, обладающий голосом флейты, нежно и восхищенно прошептал его по слогам. Сначала в правое ухо, а затем, обойдя Гуля по невидимой дуге, в левое. Это не было бредом. Кто-то из них снова находился поблизости.
Агитаторы… Гуль усмехнулся. Что ж, пусть… В конце концов, это тоже было в последний раз, он не возражал.
* * *
Гуль был странным молодым человеком. То, что легко воспринимали сверстники, для него превращалось в настоящую драму. Отъезд в пионерлагерь, школьная помощь колхозу, стройотряды и, наконец, армия — все переносилось болезненно и тяжело. Тоненькие нити, связывающие с местом, где довелось впервые встать на ноги, вдоволь посмеяться и поплакать, представлялись ему чем-то вроде добрых рук, поддерживающих в трудную минуту. Всякий раз, лишаясь этой поддержки, он погружался в тоску и одиночество. Скверная черта характера.
Жить маменькиным сынком — несладко. Тем не менее Гуль не желал себя переделывать. Всесильная самостоятельность, которой так гордились окружающие, не привлекала его, скорее, наоборот, — отвращала и отталкивала.
Будучи, как ему думалось, человеком сметливым, он раскусил ее суть, и суть эта оказалась горечью недозревшего плода. Мускулы, кулаки, всепоглощающий цинизм — вот три кита, на которых покоилась личностная автономия. К каждому из этих слагаемых Гуль готов был прибегнуть и прибегал, но лишь в исключительных ситуациях, неизменно испытывая при этом стыд. Он принимал действительность, как непьющий воспринимает стакан с ядовито-бордовым портвейном. При этом он всегда знал, что пьющим ему никогда не стать. В какую бы даль ни забрасывала Гуля судьба, он никогда не приживался на новом месте. Отовсюду, сделав все возможное и невозможное, он старался вернуться домой…
— Гуль!
Вздрогнув, он обернулся. Это была Милита. Черные как смоль глаза смотрели в упор. Смешавшись, он даже не задал себе вопроса, каким образом она сумела его выследить. В размышлениях о предстоящем возвращении он забрел довольно далеко от лагеря.