Идти по домам.
От двери — к следующей глухой двери.
— Рекламу в газетах я уже пробовал. — Его голос вновь раздается на кухне. Это следующая суббота. — Все пробовал, так что я решил пойти по домам и работать задешево. Ремонтировать, что понадобится.
Мать ставит перед ним щербатую кружку с кофе. И молча стоит рядом, а все мы, с Рубом и с Сарой смотрим на это.
А на следующие выходные дело совсем плохо, потому что мы с Рубом видим это своими глазами. Мы видим, как отец идет от чьих-то ворот, и по нему ясно, что он получил очередной отказ. Странно. Странно на него смотреть, ведь каких-то пару месяцев назад папаша был суровым и крутым и не давал нам малейшей поблажки. (Нет, он и сейчас не дает. Но чувство совсем другое, вот я о чем.) Безжалостно справедливым. Жестоким в суждениях. Слишком суровым, на нашу беду. У него были грязные руки, потные подмышки и деньги в кармане.
Мы стоим на улице, стараясь, чтобы отец нас не заметил, и Руб напоминает мне кое о чем.
— Помнишь, как мы были детями? — спрашивает он.
— Детьми.
— Не умничай, а?
— Ну.
Мы шагаем к заброшенному облезлому магазину на Элизбет-стрит, уже не первый год закрытому. Руб продолжает мысль. Небо опять серое, с голубыми дырами, простреленными в одеяле туч. Мы садимся у стены под забитым наглухо окном.
Руб говорит:
— Помню, когда мы были детьми, батя ставил новый забор, потому что старый уже совсем завалился. Мне было лет десять, тебе девять, и вот старик впахивал от рассвета до заката.
Руб подтягивает ноги к груди. Его подбородок покоится на джинсовых коленях, а голубые дыры в небе расползаются. Я смотрю сквозь них — на то, о чем говорит Руб.
Я помню то время довольно отчетливо — как под конец дня, когда солнце вплавлялось обратно в горизонт, отец повернулся к нам и сказал, показывая в ладони несколько гвоздей:
— Эти гвозди, ребятки, волшебные. Волшебные гвозди.
И назавтра, проснувшись от стука молотка, мы ему поверили. Мы поверили, что те гвозди были волшебными, а может, они и доныне такие, потому что теперь возвращают нас к тому стуку. К тому утреннему молоту. К отцу, каким он был: образ высокой, склоненной мощи, с суровой и упрямой улыбкой и жестко-курчавыми волосами. Плечи, легкая сутулость, засаленная рубаха. Глаза в вышине… В нем было довольство — веяло твердостью и правотой, которая усаживалась и махала молотком на пороге мандаринового неба или в постепенных сумерках легкого дождика, капли которого падали из облаков тончайшими щепочками. Он был нашим отцом, а не просто человеком.
— Он теперь какой-то слишком настоящий, — отвечаю я Рубу, — понимаешь?
Много ли еще скажешь, если только что видел, как человек топчется под чужими дверями.
Настоящий.
От этого не стоящий.
Полмужика, но.
Все равно человек.
— Вот скотина, — Руб смеется, и я тоже, и ничего логичнее не придумаешь вроде.
— Из-за него придется в школе ныкаться, слышь.
— Точно.
Вы поймите: мы знаем, что отец ходит по домам в нашем районе, а это значит, что народ в школе вот-вот начнет доставать нас шуточками. Они, конечно, все узнают, и нам с Рубом мало не покажется. Так уж оно устроено.
Отец, глухие двери, стыд, а Сара опять болтается где-то и приходит домой далеко за полночь.
Три вечера.
Три пьяных угара.
Два с блевом.
Тут-то все и стряслось.
В школе.
— Эй, Волф! Волф!
— Чего?
— Твой старик к нам приходил на выходных, просил работу. Маманя говорит, он такой бестолковый, что лучше к трубам близко не подпускать.
Руб смеется.
— Эй, Волф, если хочешь, могу твоего папашу взять газеты разносить. Карманные деньги появятся, слышь.
Руб улыбается.
— Эй, Волф, когда там твой старик пойдет на пособие?
Руб стоит и смотрит.
— Эй, Волф, тебе надо бросать школу и идти работать, пацан. Какие-никакие деньги в семью.
Руб стискивает зубы.
И тут.
Все и происходит.
Вот какая шуточка становится последней каплей:
— Эй, Волф, если ваша семья так нуждается, твоей сестре надо податься в путаны. Тем более она и так, я слыхал, потихоньку шляется…
Руб.
Руб.
— Руб! — заорав, я бросаюсь к нему. Но поздно. Слишком поздно: Руб уже его уделал.
Костяшки у Руба в крови — от зубов того парня. Кулак просто прошиб чувака насквозь. Первый удар — левой, но парень готов сразу, без шансов. Никто ничего не заметил. Никто ничего не понял, но Руб — вот он, стоит. Удары так и летят от его плеч в рожу тому чуваку. И, прилетая, они его рвут. Размазывают. У него подгибаются ноги. Он валится. Грохается на бетон.
Руб стоит и окидывает лежащего взглядом.
Я стою рядом.
Руб заговаривает:
— Как-то мне этот чувак не нравится. — Вздох. — Он не поднимется. Не бегом. — Руб еще медлит над избитым и напоследок заявляет: — Никто не скажет про мою сестру ни «проститутка», ни «шлюха», ни «путана», ни какое там еще слово.
Волосы у него ветром взметены вверх, а от лица отражается солнце. Его жесткий, мосластый костяк в секунду обрастает крепкой плотью, и Руб улыбается. Несколько человек видели, что сейчас произошло, и молва пойдет.
Появляются еще какие-то ребята.
— Кто? — спрашивают. — Рубен Волф? Да он же…
«Что он?» — мне вот интересно.
— И не хотел его так вырубить, — говорит Руб, посасывая разбитый кулак, — так славно обслужить…
Не знаю, как он, а мне сразу вспомнились все наши боксерские схватки на заднем дворе, когда у каждого по одной перчатке. (Так получается, если есть всего одна пара перчаток.)
Но в этот раз все по-другому.
В этот раз по-настоящему.
— На этот раз я стучал обеими.
Руб улыбается, и я понимаю, что мы подумали об одном и том же. Мне интересно, каково это — по-настоящему бить человека: бесповоротно решиться голым кулаком ткнуть кому-то в лицо, без шуток. Это не то что возиться с братом во дворе, забавы ради друг друга лупцевать, да в перчатках.
Вечером дома мы спрашиваем Сару, что вообще происходит.
Она говорит, что за последнее время совершила несколько глупостей.
Мы просим ее больше их не совершать.
Сара молчит, но кивает в ответ.
А мне все хочется спросить Руба, каково это было — без шуток размазать чувака, но я все не спрашиваю. Дрейфлю.
А еще, если вдруг вам интересно, в нашей комнате что-то завоняло. И что это, мы не знаем.
— Что это за хреновина? — вопрошает Руб. С угрозой в голосе. — Ноги твои?
— Нет.
— Носки?
— Ага, щас.
— Тапки? Трусы?
— Твои вопросы, — намекаю я.
— Ты не умничай давай.
— Ладно, ладно!
— А то отхватишь.
— Ладно, ладно.
— Мелкий у…
— Ладно, ладно!
— У вас вечно чем-нибудь воняет, — вмешивается отец, заглядывая к нам в комнату. Он удивленно качает головой, и мне кажется, что все у нас пойдет на лад. Ну хотя бы на половинный лад, уж точно.
— Эй, Руб.
— Разбудил, мерзавец.
— Извини.
— Да черта лысого.
— Ну и то правда. Так тебе и надо. Поделом.
— Ну что теперь-то надо?
— Слышишь их?
— Кого?
— Мать с батей. Они опять на кухне толкуют. Счета и все такое.
— Ага. Платить-то не очень выходит.
— Они…
— Да чтоб его! Откуда вонь? По-зор, слышь. Уверен, что не носки?
— Уверен, уверен.
Я замолкаю, перевожу дух.
Думаю вопрос и задаю его вслух. В конце концов.
— Клево тебе было, когда ты бил того пацана?
Руб:
— Ну, так-то да, но не особенно.
— А почему?
— Потому что… — Руб на мгновение задумывается. — Я знал, что урою его, и он меня нисколечко не волновал. А вот Сара волновала. — Я чувствую, что он смотрит в потолок. — Понимаешь, Кэмерон. В жизни меня не волнует ничего, кроме меня самого, тебя, мамы, отца, Стива и Сары. Ну, и, может, Пушка. Остальной мир для меня ничего не значит. Хоть он провались.
— А я такой же?
— Ты? Ни фига. — Узкий просвет в словах. — В этом твоя беда. Тебя все заботит.
Это правда.
Меня — да.
4
Мама варит гороховый суп. Его нам хватит где-то на неделю, и это неплохо. Я знаю еду и похуже.
— Знатный супец, — говорит ей Руб, заглотив свою порцию. Вечер среды. Вечер Пушка.
— Ну, там еще есть, — отвечает мама.
— Ага, — смеется Руб, но за столом как-то тихо.
Отец со Стивом только что спорили про пособие. Тишина коварная. Опасная, если вспомнить, что они друг другу сказали: