Два романса
Перевод Н. Ванханен
Романс о герцоге Лусенском
Утешь нас, Боже, в горе,помилуй от греха,храни скитальца в мореи в поле пастуха.Смуглянка вышивала —что, мама, вышить ей?Над нею покрывалооливковых ветвей.Хрустальный обруч пялец,игла из серебра.Явился к ней посланец —впустить его пора.Склонился у калитки,замешкался слегка:– Оставь канву и нитки,иголку и шелка!Дурные перемены —все радости в былом:наш герцог из Лусеныуснул последним сном.Но девушка сказала,шитья не отложив:– Ты лжешь, гонец лукавый,Лусенский герцог жив!Ему я знамя вышью,и в бой поскачет он…Гонец промолвил тише:– Ты слышишь этот звон?Над Кордовой с размахомгудят колокола.Мертвец одет монахом,щека его бела.Из чистого кораллаего последний дом,и пташка не певалапечальней ни о ком.Кладут ему на сердцегвоздику и чабрец.– О мой Лусенский герцог,настал всему конец!Зачем я знамя шила,к чему мои труды?Как шепчутся уныломасличные сады!Сказал гонец с поклоном:– Я свой исполнил долг!Вернусь к родным знаменам,в севильский славный полк.В оливах бродят грозы,маслина клонит ветвь,и льются, льются слезыи будут литься впредь!
Романс о корриде
Была ли в Ронде когда-токоррида краше, чем эта?Быки чернее агата,все пять – смоляного цвета.И я на пышном гуляньене раз вздохнула в досаде:– Ах, быть бы здесь и Марьяне,моей печальной отраде!Как девичий хохот звонок!В цветных гирляндах повозки,и с веерных перепонокнарядно сыплются блестки.Лошадки в сбруе богатойкрасавцам Ронды не внове.И шляпы щеголеваты,надвинутые на брови.На памяти старожила(за веером воздух зыбок)арена так не кружиласозвездьем белых улыбок.Когда же сам Каэтанопод говор, клики и толкиступил, не сгибая стана,горя серебром на шелке,в своем расшитом наряде —цвет яблока наливного —с квадрильей, спешащей сзади,на желтый песок, чтоб сновас быками яростно биться,то вправду было похоже,что у зари смуглолицейрумянцем вспыхнула кожа.Какая точность и мерав его клинке и мулете!Не мог так Пепе-тореро,не может никто на свете.Сразила быков отвага,все пять – смоляного цвета.Пять раз зацветала шпагацветком пурпурного лета,а стать героя литаясияла, зверя осилив,как бабочка золотаяв багрянце шелковых крыльев.Дрожала площадь от гулагорячей дымкою зноя,и свежей кровью тянулопод горною крутизною.А я на пышном гуляньене раз вздохнула в досаде:– Ах, быть бы здесь и Марьяне,моей печальной отраде!
Дуэнде. Тема с вариациями
Перевод Н. Малиновской (проза), А. Гелескула (стихи)
Дамы и господа!
В 1918 году я водворился в мадридской Студенческой Резиденции и за десять лет, пока не завершил наконец курс философии и литературы, в этом изысканном зале, где испанская знать остывала от похождений по французским пляжам, я прослушал не менее тысячи лекций.
Отчаянно скучая, в тоске по воздуху и солнцу, я чувствовал, как покрываюсь пылью, которая вот-вот обернется адским перцем.
Нет. Не хотелось бы мне снова впускать сюда жирную муху скуки, ту, что нанизывает головы на нитку сна и жалит глаза колючками.
Без ухищрений, поскольку мне как поэту претит и полированный блеск, и хитроумный яд, и овечья шкура поверх волчьей усмешки, я расскажу вам, насколько сумею, о потаенном духе нашей горькой Испании.
На шкуре быка, распростертой от Хукара до Гвадальфео и от Силя до Писуэрги (не говоря уж о берегах Ла-Платы, омытых водами цвета львиной гривы), часто слышишь: «Это дуэнде». Великий андалузский артист Мануэль Торрес сказал одному певцу: «У тебя есть голос, ты умеешь петь, но ты ничего не достигнешь, потому что у тебя нет дуэнде».
По всей Андалузии – от скалы Хаэна до раковины Кадиса – то и дело поминают дуэнде и всегда безошибочно чуют его. Изумительный исполнитель деблы, певец Эль Лебрихано говорил: «Когда со мной дуэнде, меня не превзойти». А старая цыганка-танцовщица Ла Малена, услышав, как Браиловский играет Баха, воскликнула: «Оле! Здесь есть дуэнде!» – и заскучала при звуках Глюка, Брамса и Дариюса Мийо. Мануэль Торрес, человек такой врожденной культуры, какой я больше не встречал, услышав в исполнении самого Фальи «Ноктюрн Хенералифе», сказал поразительные слова: «Всюду, где черные звуки, там дуэнде». Воистину так.
Эти черные звуки – тайна, корни, вросшие в топь, про которую все мы знаем, о которой ничего не ведаем, но из которой приходит к нам главное в искусстве. Испанец, певец из народа, говорит о черных звуках – и перекликается с Гёте, определившим дуэнде применительно к Паганини: «Таинственная сила, которую все чувствуют и ни один философ не объяснит».
Итак, дуэнде – это мощь, а не труд; битва, а не мысль. Помню, один старый гитарист говорил: «Дуэнде не в горле, это приходит изнутри, от самых подошв». Значит, дело не в таланте, а в сопричастности, в крови, иными словами – в изначальной культуре, в самом даре творчества.
Короче, таинственная эта сила, «которую все чувствуют и ни один философ не объяснит», – дух земли, тот самый, что завладел сердцем Ницше, тщетно искавшим его на мосту Риальто и в музыке Бизе и не нашедшим, ибо дух, за которым он гнался, прямо с эллинских таинств отлетел к плясуньям-гадитанкам, а после взмыл дионисийским воплем в сигирийе Сильверио.
Пожалуйста, не путайте дуэнде с теологическим бесом сомненья, в которого Лютер в вакхическом порыве запустил нюрнбергской чернильницей; не путайте его с католическим дьяволом, бестолковым пакостником, который в собачьем облике пробирается в монастыри; не путайте и с говорящей обезьяной, которую сервантесовский шарлатан Мальхеси затащил в комедию ревности.
О нет! Наш сумрачный и чуткий дуэнде иной породы, в нем соль и мрамор радостного демона, того, что возмущенно вцепился в руки Сократа, протянутые к цикуте. И он родня другому, горькому и крохотному, как миндаль, демону Декарта, сбегавшему от линий и окружностей на пристань к песням туманных мореходов.
Каждый человек, каждый художник (будь то Ницше или Сезанн) одолевает новую ступеньку совершенства в единоборстве с дуэнде. Не с ангелом, как нас учили, и не с музой, а с дуэнде. Различие касается самой сути творчества.
Ангел ведет и одаряет, как Сан-Рафаэль, хранит и заслоняет, как Сан-Мигель, и возвещает, как Сан-Габриэль. Ангел озаряет, но сам он высоко над человеком, он осеняет его благодатью, и человек, не зная мучительных усилий, творит, любит, танцует. Ангел, выросший на пути в Дамаск и проникший в щель ассизского балкона, и шедший по пятам за Генрихом Сузо, повелевает, – и тщетно противиться, ибо его стальные крылья вздымают ветер призвания.
Муза диктует, а случается, и нашептывает. Но редко – она уже так далеко, что ей нас не дозваться. Дважды я сам ее видел, и такой изнемогшей, что пришлось ей вставить мраморное сердце. Поэт, вверенный музе, слышит звуки и не знает, откуда они, а это муза, которая питает его, но может и употребить в пищу. Так было с Аполлинером – великого поэта растерзала грозная муза, запечатленная рядом с ним кистью блаженного Руссо. Муза ценит рассудок, колонны и коварный привкус лавров, а рассудок – часто враг поэзии, потому что любит обезьянничать и заводит на предательский пьедестал, где поэт забывает, что на него могут наброситься вдруг муравьи или свалится ядовитая нечисть, перед которой все музы, что гнездятся в моноклях и розовом лаке салонных теплиц, бессильны.
Ангел и муза нисходят. Ангел дарует свет, муза – склад (у нее учился Гесиод). Золотой лист или складку туники в лавровой своей рощице поэт берет за образец. А с дуэнде иначе: его надо будить самому, в тайниках крови. Но прежде – отстранить ангела, отшвырнуть музу и не трепетать перед фиалковой поэзией восемнадцатого века и монументом телескопа, где за стеклами дышит на ладан истощенная правилами муза.
Только с дуэнде бьются по-настоящему.
Пути к Богу изведаны многими, от изнуренных аскетов до изощренных мистиков. Для святой Тересы – это башня, для святого Хуана де ла Крус – три дороги. И как бы ни рвался из нас вопль Исайи «Воистину ты Бог сокровенный!» – рано или поздно Господь посылает алчущему пламенные тернии.
Но путей к дуэнде нет ни на одной карте и ни в одном уставе. Лишь известно, что дуэнде, как звенящие стеклом тропики, сжигает кровь, иссушает, сметает уютную, затверженную геометрию, ломает стиль; корни его – в той человеческой боли, что не знает утешения, это он заставил Гойю, мастера серебристых, серых и розовых переливов английской школы, коленями и кулаками втирать в холсты черный вар; это он оголил Мосена Синто Вердагера холодным ветром Пиренеев, это он на пустошах Оканьи свел Хорхе Манрике со смертью, это он вырядил юного Рембо в зеленый балахон циркача, это он, крадучись утренним бульваром, вставил мертвые рыбьи глаза графу Лотреамону.