прижимал её голову к своей груди и осторожно гладил ладонью ещё не поседевшие волосы.
И в этот момент НАКРЫЛО…
— Бесполезно, — дежурный реаниматолог, делавший непрямой массаж сердца, выпрямился и поправил растрепавшиеся волосы, — мне жаль…
Он отошёл от маминой кровати, а я встал рядом и бездумно гладил ставшие седыми за время болезни волосы, до тех пор, пока санитары не прикатили из морга громыхающую каталку.
Дичайшим усилием воли я пытался сдержаться. Но это же мама… она сразу почувствовала неладное и подняла на меня глаза…
А к Романову я ездил вчера…
Встрече традиционно предшествовал звонок помощника Первого секретаря Ленинградского обкома:
— Как твои дела, Витя?! Как успехи в школе?! — мягкий баритон Виктора Михайловича излучал симпатию и расположение, но я был начеку — поблагодарил за заботу и отбрехался, что все хорошо… включая ("мать её"!) учебу.
— Вот и славно! — Жулебин обрадовался моим успехам в учебе так, как-будто от этого зависел "мир во всем мире".
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Григорий Васильевич вернулся из отпуска с Рижского взморья и готов выкроить минутку для нашей встречи.
— Когда ты сможешь? — деликатно поинтересовался мой тезка.
И услышав, явно ожидаемое, "в любое время" сообщил, что машина "подойдёт" за мной через 20 минут…
Под тяжёлым взглядом Романова сушка застревала у меня в горле.
— Григорий Васильевич, — попытался оправдываться я, — всё равно Ленинград остаётся моим родным городом… и я всегда буду помнить, кто первым меня поддержал и помог… и даже жизнь, наверное, спас…
Помогло мало… если помогло, вообще. Романов продолжал смотреть тяжелым давящим взглядом. "Кто кого пересмотрит" с членом Политбюро я, благоразумно, устраивать не стал и отвел взгляд в сторону.
В огромном кабинете Первого секретаря в Смольном я был впервые. Стены обшиты полированными панелями, окна от потолка до пола, белоснежные шторы всборку, многочисленные шкафы с книгами и, преломляющая свет неисчислимыми гранями своих подвесок, гигантская хрустальная люстра под пятиметровым потолком.
Я снова посмотрел на хозяина кабинета.
— Тебе чего не хватало? — тон Романова, однозначно, записывал меня в "иуды".
"Э!‥ Стопэ! Так не пойдет! Надо срочно менять расклад…".
— Да, все у меня прекрасно было! — горячо запротестовал я, — Когда Юрий Михайлович предложил переехать в Москву и сказал, что при МВД организуют ансамбль "под меня", я ведь сказал, что надо подумать и сразу позвонил вам. А Виктор Михайлович сказал, что вы в отпуске… А там время поджимало… И ответа требовали…
Я "сник" под конец своей тирады и закончил совсем упавшим голосом:
— Они студию звукозаписи для ансамбля купили… за границей… сам Леонид Ильич разрешил…
Романов насторожился:
— При чем тут Леонид Ильич?
«Угу… Ну, кто сказал, что неинтересно играть, когда "знаешь прикуп"?! Вдвойне интересно! Потому что волнения меньше и можешь насладиться процессом…»
Далее "переживая и запинаясь" я вывалил Романову всю историю про "комсомольскую" песню и про то, как ее услышал сам Брежнев.
Первый секретарь задумался, правда не надолго:
— Вот видишь! Про комсомол ты песню написал, а про свой родной город? А?! — и он обличительно ткнул пальцем в моём направлении.
Я вскинул голову и зачастил скороговоркой:
— Еще летом написал, Григорий Васильевич! Про блокаду… как раз к годовщине снятия… А недавно меня в комсомол приняли и я тоже… к годовщине…
Я преданно ел Романова глазами. Тот потихоньку смягчался и взгляд из презрительного превратился в просто сердитый. Все-таки, упоминание личного участия Брежнева, преломило его восприятие моего "предательства".
Фамилию Щелокова я специально ни разу не упомянул, поскольку тут у меня были далекоидущие планы. А Чурбанова не жалко, семейные связи с Леонидом Ильичом защитят его от кого угодно.
— Понятно… Ну, показывай, что к блокаде насочинял… Магнитофон, ведь, для этого притащил… — буркнул Романов отпивая уже остывший чай.
"Сонька" еле слышно зашуршала и раздались первые гитарные аккорды:
В пальцы свои дышу -
Не обморозить бы.
Снова к тебе спешу,
Ладожским озером…
Песню мы записали с голосом Завадского. Все, вроде бы, просто было… Текст перед глазами, мелодия немудреная… А записывать пришлось в несколько заходов — голос от волнения срывался. Это мне Клаймич потом рассказал.
И Зацепин высказался — "А с виду и не скажешь, что парень ТАКОЕ мог написать…".
Ну, это мне, видимо, за костюм и стрижку…
Фары сквозь снег горят,
Светят в открытый рот.
(Голос Завадского стал уходить вверх и в нем появился хрип.)
Ссохшийся Ленинград
Корочки хлебной ждет.
У Романова заходили желваки.
Вспомни-ка простор
Шумных площадей,
Там теперь не то -
Съели сизарей.
(Колин голос перешел почти к речитативу шепотом.)
Там теперь не смех,
Не столичный сброд -
По стене на снег
Падает народ -
Голод.
(Романов опустил голову.)
И то там, то тут
В саночках везут
Голых.
(буквально, вырвал из себя последнее слово Завадский.)
Не повернуть руля,
Что-то мне муторно…
Близко совсем земля,
Ну что ж ты, полуторка?‥
Ты глаза закрой,
Не смотри, браток.
Из кабины кровь,
Да на колесо —
ала…
Их еще несет,
А вот сердце — все,
Встало…
Романов сломался. Не поднимая головы, он встал повернулся ко мне спиной и отошел к окну.
У Зацепина я не присутствовал — учился (бля!), поэтому влиять на процесс не мог. Но у нас была плохонькая запись этой песни в исполнении Сергея из "Аэлиты" — а вот ее писали под моим непосредственных "художественным руководством".
Надо отдать должное, и Клаймичу и, тем более, Завадскому, они не стали ничего менять, а просто скопировали один в один, вплоть до последней интонации.
«Всё правильно… Нужно высокое чувство меры, чтобы ничего не улучшать, когда не надо…»
"Дорогу жизни" я впервые услышал в лихие годы "перестройки" на "Музыкальном ринге". Была тогда такая программа на Ленинградском телевидении. И навсегда запомнил и эту песню, и те томительно долгие секунд пять тишины, которые стояли в студии, прежде чем раздались первые хлопки.
Больше публичного исполнение этой песни я не слышал никогда,