не были? И почему вместо того, чтобы есть еду твоей мамы и пить вино без оглядки на охрану, мы торчим здесь? – Натан присел и дал понять, что говорит он серьезно: чушь мы несли лежа, теперь дело другое – разговор!
– Вообще-то, у вас хорошо, вы просто не понимаете. А во-вторых, вас все равно не выпустят. Придумаете, как свалить, – да хоть живите.
Натан лег, заложил за голову руки, как прежде, и дальше мы болтали обо всем и ни о чем. О Софии Скаримбас, в чьи непролазные штаны Бен уже тоже успел упереться, об Аурелии и ее розовых волосах, о моем соседе Эдварде и о слухе, что он вступил в обреченную переписку с Сократом и что его комментарии к «Пиру» Платона выйдут в газете «Утро Ниццы», и о Зингере… Бен был прав – школа наша охранялась как режимный объект, и никто без родителей из нее не выходил. Мы были тюрьмой наоборот. Преступников стерегли, нас берегли: и сад наш с красными глазастыми попугаями, с голубыми пиниями, с дорожками из белого щебня; и корпуса, украшенные мозаичными панно в стиле «Детская дружба народов» с обязательным китайцем в конической шляпе – все это пряталось не за косым плетнем, нет, а за высокой монолитной оградой и стереглось охранниками и породистыми собаками. Мы стоили дорого, это понимали все оказавшиеся с внутренней стороны забора, и шансов оказаться по ту сторону, казалось, не было. Но Натан так не считал.
Мы читали восьмую главу «Люблинского штукаря», и, следовательно, был ноябрь. Натан постучал в дверь за час до будильника, а значит, за два часа до занятий – в шесть.
– Вставай, мы едем в Ниццу.
Я смотрел на него и вспоминал, где это – Ницца, о чем вчера мы так долго смеялись с Эдом и почему все еще черно за окном.
– Автобус через десять минут. Ты в Ниццу едешь?
– А школа? – я зевал, не прикрывая рот (мама ужаснулась бы).
– Я договорился. Ты – что-то типа моей эмоциональной поддержки, – Натан усмехнулся.
Была среда, а этот день не такой болезненный, как вторник, и, судя по сияющему лицу рыжего, нас ждала удача. Вот только какая? В пустом автобусе мы сели на заднее сиденье. Наташи среди нас не было, и водитель не проявил к нам ни малейшего интереса – можно было говорить свободно.
– У больницы ты останешься поболтать с водителем. Потерпишь его полчаса, затем пойдешь меня проверять, вернешься и скажешь ему, разочарованно так, что это все надолго. Он уедет обратно в Грасс и вернется к пяти, а тебе велит ждать его на парковке больницы.
Я моргал и, видимо, со стороны выглядел глупо.
– У тебя болит что?
– Живот, – раздраженно ответил Натан, – как всегда.
– А на хер ты меня с собой взял? И почему в городскую больницу?
– Потому что школьный врач – безрукий мудак. А тебя я взял, чтобы ты сходил со мной на телеграф. Ты ведь поедешь к Бену на выходные?
Я смотрел на него так, как если б он заговорил со мной на иврите, которого мы оба не знали. Натан покосился на водителя, приложил палец к бескровным губам, сложил на впалой груди руки и отвернулся к окну. Я еще подождал, сам не зная чего, непонятно для кого пожал плечами, зевнул и задремал.
Водитель ждать и не планировал. Он сам указал нам, где стоять в пять, пожевал ветер пухлыми губами, какие часто встречаются на здешних лицах из народа, почесал красную грубую шею длинным ногтем, недовольный невесть чем, захлопнул дверь автобуса и тронулся. Мы забежали в приемный покой, и пока я разбирал французские слова на агитационных плакатах, Натан все-таки укрылся в туалете. Не было его долго, а когда он вышел, я, начитавшийся листовок, спросил его со строгим лицом:
– Ты руки мыл дважды?
– Естественно! Левой правую. Правой левую. Пойдем.
Пока мы шли к телеграфу, небо нахмурилось, поиграло молниями и ожидаемо пролилось. Ницца, в солнечный день прелестная, как Аурелия на первой паре с розовым, взбитым фасадом прически, вдруг стала строгой и сдержанной, как мадам Вижье, с тенью на лице, серыми глазами и острыми локтями, открытыми в любую погоду. Воробьи безобразничали в лужах. Сердце щекотала свобода. Тянуло дурачиться. Мы обогнули русскую церковь, которую, казалось, выкопали в замоскворецких переулках, перенесли сюда и посадили, как куст боярышника в пальмовой роще. Натан много говорил. Он хотел удивить меня слаженностью своего плана, а я был рад городскому пейзажу до головокружения и кивал в такт его интонации, не слушая. За церковью и коренастыми виллами, опирающимися на массивные колонны, как бульдог на лапы, проросли дома повыше. Фасады намокли, и стены не горели розовым и желтым, как в обычные ясные дни, когда небо высокое, а вальяжный ветерок горяч. Они поблекли, как следы от мелков на мокром асфальте.
Я шел не раздумывая. Натан мерил город уверенным шагом, будь он здесь не впервые. Накануне он запоминал карту, и запомнил, и она сложилась в его светлой голове, на которую я полагался без оглядки. До навигаторов в мобильных устройствах оставалось пятнадцать лет. За очередным углом показались железнодорожные пути. Старые, почерневшие, с грубыми заклепками на тыльной стороне рельс. Поезда не гудели, а катились бесшумно на тихом городском ходу. Ближе к станции прибавилось лавок с алкоголем и табаком. Пороки любят ютиться у вокзалов. Как грибы обнаруживались шлюхи, те, что состоят в заложниках у крэка и стоят дешевле пачки «Житан». Натан перебежал дорогу, как если б триппер передавался воздушно-капельным путем. Он свернул шею, оглядываясь на них, и, если б не был евреем, перекрестился бы, как крестятся бабки, завидев нехорошее. Споткнувшись о спящего клошара, он, смущенный, рассыпался на тысячу пардонов, а лохматые собаки, безвольные спутники бездомных, забрехали на нас, но не зло. Я влюблялся во все, что видел, и, выхватив в витрине очередного секс-шопа резиновый член размером с младенца, ударил им Натана по спине.
– Защищайтесь, граф, – выкрикнул я на манер горластого актера.
– Вот мудак, – сказал Натан и зашагал дальше.
Я вернул французской пожилой паре, владельцам магазина, их хуй-грандиоз и пустился за камрадом. Да, лицо его вытянулось недовольно, но плечи! Плечи смеялись, и голова моталась из стороны в сторону, сетуя на идиота, с которым она связалась.
– Лейбов, телеграф!
Натан поражал врожденной уверенностью. Странным образом воля и смелость уживались в его беспомощном теле. Это ведь только гениальные тексты вьются из простых слов (это я усвоил, одолжив Наташину «Жизнь Арсеньева» на прошлых выходных); с планами,