аппетита не было. Себе же старики разрешили водочки, салат с яйцом, цыплят и еще немного чего-то фиолетового и грузинского.
Официантка была широкой и усталой. Легинсы стягивали ее мощный зад и опорные столбы ног, а голубая спортивная куртка с розовыми косыми полосами прятала очевидный живот. Но так казалось только мне. Зиновий проводил ее ласковым взглядом и замахал руками, едва женщина сорока лет с грустными щеками скрылась в кухне.
– Видал?! – Зиновий выпил. – Видал?! Эти бедра высекают огонь, мальчик!
Дед кашлянул в кулак. Он уже тоже несколько выпил и бросил переживать за мой культурный восход, который оборачивался нравственным падением. И хуй бы с ней, с нравственностью, широко-широко улыбнулся дед, а я улыбнулся в ответ, потому что улыбка его была заразительней гриппа.
За вторым из трех столиков придорожной шашлычной при бензоколонке томился ожиданием юноша. Он пришел с цветами. Официантка, прометеева дочь, принесла ему вазу – разрезанную пластиковую бутылку – и усадила в нее пять его розовых тюльпанов. Еду молодой человек не заказывал. Он ждал и поминутно смотрел на часы.
– Ох, – вздохнул Зиновий, – цветы – мясо жизни.
Он допил рюмку и попросил счет. Когда дедушка полез в карман брюк за портмоне, дядя внезапно схватил его руку, как бы остановив на подступах к деньгам и театрально воскликнул:
– Москвичи, зачем вы меня обижаете, как козу?!
Он расплатился, кивнул деду «после вас» и обеими руками указал путь к «Жигулям», которые стояли в паре метров от нас. До Петергофа, оставшиеся минут десять, молчали все. Никто и не думал, что водителю водку пить не стоило. В девяносто седьмом водились другие страхи.
На Петергоф падала вода с неба. Фонтаны тужились ее вернуть. Золотые дельфины плевались в стороны. «Мокрое место», – подумал я. Мы уселись на скамью против блестящего Самсона. Нас частично спасала густая крона, но старики рисковать не любили и, раскрыв каждый свой зонт, возвели их высоко над своими головами и едва закрыли мою. Пробил час культуры, понял я. Сейчас искусствовед расскажет мне про Петра, Петербург, Петергоф, Петроград и Петродворец. И, обогащенный этими знаниями, я через неделю приземлюсь на Лазурном берегу, буду разбираться в каскадах, верхних и нижних садах лучше всякого француза и не уроню престиж (как выразился бы дед) своей великой родины. Но Зиновий достаточно долго не говорил, и только когда молчание достигло неловкости, не отрываясь от скульптурного ансамбля, он зашел со слов: «Вот, например, Самсон…».
Что это такое было? И зачем? Я задавался впоследствии этими вопросами. Битый час мы с дедом слушали рассказы о судье, о силе его волос, о своих, о чужих, о мужской слабости и о филистимлянских шлюхах.
– Блядская Далила! – и мы с дедом понимающие кивали, а Зяма горячился и переживал за Самсона как за родного, как за сына Сёму, которого обрили хулиганы в школьном туалете. Признаться, вся эта история разворачивалась в моем воображении в диковинном ближневосточном крае, поутру, в розовом свете раннего солнца, а все потому, что «Назарей» мне послышалось как «на заре». Я даже напевал после слово «назарей» на мотив песни «Альянса» и таинственно улыбался самому себе.
– Так-то, – не подытожил ни одним умозаключением или напутствием свою историю дядя.
В тот день я принял решение больше не стричь волос и держался его до самого Нового девяносто восьмого года. До каникул. Парикмахера было не избежать уже только потому, что родители не узнали меня в зале прилета.
Зиновий остановил машину у гостиницы «Октябрьская». Дед с ним обнялся. Затем Зяма обнялся с дедом. Зяма посмотрел на меня, улыбнулся широко, по-дедовски, и повторил свое «так-то». Его почерневшие к вечеру «Жигули» быстро сгинули в желтом сумеречном тумане. А тот тек по проспекту от реки вверх и глотал один за другим дома. Красивые дома – не чета нашим. От Московского вокзала остались только электрические буквы и часовая башенка. Я Зиновия больше не видел, а дед видел, может быть, еще раза два или три и передавал мне во Францию его приветы.
Дед спал уверенно, подложив под голову ладони. Его нижняя челюсть гуляла, а губы жевали пустоту. Тесный номер, обитый ковролином и наполненный весь чем-то мягким и шерстяным, навис надо мной. Низкий потолок наступал на живот, а зашторенные окна только усугубляли духоту. Дед вскрикнул и перевернулся на правый бок, спиной ко мне и к тумбочке, нас разделявшей. Этот неожиданный звук, разбивший тяжелую тишину бессонницы, послужил сигналом. Как однажды выстрел «Авроры» – подумал я. Затем встал, оделся и бесшумно вышел.
Мне было пятнадцать лет. Заканчивался август девяносто седьмого. Через несколько дней мне предстоял переезд, одинокий и дальний, и тревожность, бродившая подле последние дни, помахивая издали, в ту ночь подошла вплотную и обняла – так крепко, как обнимают любимые после долгой разлуки, не размыкая объятий.
Где-то высоко над Цюрихом погас навигационный экран. Самолет содрогнулся, еще, и еще, и провалился. Желудок уперся в кадык, сердце замерло, серого цвета отец смотрел перед собой. Я закрыл глаза и думал, как теперь мама останется жить одна в нашей трешке на Ленинском. И еще я думал, как будет выглядеть ничто, которое наступит вот прямо сейчас. Потолок выплюнул кислородные маски, и те в своем множестве качались, ненужные, как забытые меж зубов нити. Пробежала стюардесса, затем вторая. Мы больше не падали, а где-то низко летели. Помигал и остался свет. Через проход плакал крупный мужчина, и его успокаивала его крупная женщина.
На границе я объяснил, что отец привез меня поступать в школу. Пальмы, казалось, молились. Они раскачивались, раскачивались, затем синхронно кланялись головой до земли. Я не посмотрел тогда, в какую сторону света они обращали свои субтропические просьбы. Очередь к такси была крытой. Если вытянуть руку за невидимую границу, установленную козырьком, она промокала немедленно. За нами стоял россиянин и громко говорил в мобильный телефон. Они еще были редкостью (телефоны), и ему очень хотелось, чтобы все слышали, как он рассказывает жене, оставшейся в Москве, что в наш самолет попала молния и что он чуть не обосрался.
Доехали неожиданно быстро. Я еще подумал, что это, наверное, только у нас аэропорты строят в глухих лесах и что подчас от аэропорта добираться дольше, чем лететь. А здесь – сели, пару раз зевнули и уже в фойе. Витражи поражали витиеватыми рамами с резными силуэтами девушек и лилий. О модерне я тогда не подозревал и восхищался проще – старинное и красивое. Отец отпер стеклянные двери, ведущие на полукруглые балконы, пожелал доброй ночи и вышел из