– Мы не понимаем. Помедленнее, пожалуйста.
Я опять затарахтел, размахивая руками и тыча в воздух своим «Зенитом». Наконец тот, что переспрашивал, понял, в чем дело, и объяснил остальным. Все трое задумались. Я тоже молчал, плотоядно поглядывая на ксендзову сутану: она как раз мне годилась, но им это в голову не приходило. Потом один из парней подал какой-то совет, и Арамис, поколебавшись, вынул из-под сутаны ключ. Он отпер маленькую дверцу здесь же, в галерее, и мы вчетвером стали спускаться по кирпичной лестнице. Навстречу, как говорится, пахнуло сыростью.
Мы спускались в подземелье, шли темными переходами и снова спускались. Арамис, возглавлявший шествие, на ходу щелкал выключателями, загорались тусклые, запыленные лампочки, а парни, шедшие сзади, проходя, их гасили. Мы спускались все ниже, становилось совсем промозгло, и я уже начинал с беспокойством подумывать о лицемерии и вероломстве ксендзов. Мы достигли наконец дна и очутились в холодном каменном мешке. Я поискал глазами бочку амонтильядо, а мои спутники погасили последнюю лампочку и в темноте обступили меня.
– Здесь – хорошо?
Я опустился на корточки, дрожащими пальцами роясь в аппарате. Потом сказал: «Готово», – и мы двинулись в обратный путь.
Во дворике, обнесенном аркадой, на зеленом газоне под голубым небом, щурясь от яркого солнечного света, я орал в восторге:
– Dziêkuje! Dziêkuje bardzo! – а один из парней – тот, более понятливый, – насмешливо спросил:
– Что, в России все говорят так быстро?
Чтобы уж покончить с этой историей, надо добавить, что как только я вернулся к Морковке, которая дожидалась меня в полутемной прохладе костела, и, усевшись рядом с ней на скамью, стал перематывать пленку, она снова выскочила из кассеты. Там, в подземелье, я постеснялся задерживать людей, которые терпеливо стояли вокруг меня, чтобы какой-нибудь случайный лучик не помешал моим махинациям, и, сидя на корточках, дрожащими второпях пальцами только вставил кончик пленки в катушку, а перематывать не стал и даже не проверил, прочно ли он зацепился. Вот он и соскочил.
Но не начинать же было все сначала. В бешенстве на себя я откинул крышку и не таясь – черт с ней, с пленкой! – перемотал ее в кассету.
Надо сказать (чтобы уж совсем покончить), что по приезде в Москву, когда мне вернули из мастерской проявленные пленки, эта пленка оказалась незасвеченной. Чудеса, да и только!
Богоматерь Ченстоховская
Множество людей сходится ежедневно в паулинский монастырь города Ченстохова. Ровно в семь часов вечера в костеле раздается чистое и мощное пение труб, играющих тревогу, и звучит пушечная канонада, напоминающая о героической обороне монастыря в 1655 году. Под волнующее пение труб, под гром пушек резной щит, закрывающий главную храмовую икону, начинает медленно уползать вверх, и все присутствующие преклоняют колено. Старые и молодые, школьники, служащие, офицеры, девушки, матери, приезжие, с портфелями и хозяйственными сумками, в очках, в бородах, в шортах, в джинсах, в мини-юбках, – все, кто пришел сюда в этот час, благоговейно склоняются перед возникающим образом Богоматери с двумя шрамами на щеке, оставленными татарской саблей.
Потом трубы и пушки умолкают, все встают, и тут вступает орган. И все мерцающее пространство костела с пышными барочными карнизами и лепниной наполняется потрясающими звуками общего благодарственного гимна. Какое уж тут «красоты не видехомъ никоея же»18 – это была несомненная, ошеломительная красота!
Самое же сильное впечатление было припасено под занавес нашего пребывания в Польше: годовщина Варшавского восстания. Первый раз в жизни я видел подлинно народное массовое «действо» в масштабах крупного города, не инспирированное никакими властями. Напротив, «действо» было подчеркнуто внеофициальным, а властям оставалось только делать вид, что это происходит с их ведома.
Первого августа, вечером, когда начинает уже темнеть, варшавяне стягиваются на кладбище Powzki, где похоронены повстанцы. Люди несут зажженные лампадки и ставят их на могилы. Повстанцев было 40 тысяч, к ним присоединилось 200 тысяч горожан; почти все погибли. Кресты, сколоченные из березовых кругляков, бесконечными рядами тянутся в темноту между деревьями.
Повстанцы похоронены отрядами. Каждому отряду поставлен небольшой памятник среди крестов: «погиб при штурме (или защите) таких-то укреплений». И название отряда: «Zoŝka», «Parasol»… Странный контраст легкомыслия и трагизма. «Парасоль» (зонтик) – это был воздушный десант, в «Зоське» сражались пятнадцатилетние мальчишки, диверсионная группа, их перебили еще до начала восстания… Единицы уцелевших стоят теперь около своих отрядов. С одним из них меня познакомили.
Неподалеку от ворот – общий памятник всем повстанцам; вокруг него, на земле, качают огоньками сотни плошек: их оставляют те, у кого нет здесь своих могил. Мы с Морковкой присоединились к ним своими лампадками.
Бесконечная процессия медленно движется в молчании среди деревьев, в зареве мерцающих огоньков, – никогда не виданное, языческое зрелище! И множество таких же крохотных дрожащих огоньков, сливающихся в целые костры, горит по всей Варшаве, прямо на тротуарах – везде, где расстреливали, убивали, где лилась кровь поляков.
Это было на том берегу…
Д. Самойлов. Ближние страны.
В Польше я старался понять движущие силы этого беспримерного Сопротивления. Я старался понять тех, кто дрался и умирал, и тех, кто посылал их драться и умирать, и тех, кто с другого берега Вислы наблюдал, как они дерутся и умирают19.
– Знаешь, – сказал я Михалу, когда мы выходили с кладбища, – по-моему, это ваше лондонское правительство было ничем не лучше нашего. Такое же дерьмо.
– Разве я их оправдываю? – ответил он. – Я согласен с тобой.
– Пускаться в авантюру, жертвовать самоотверженными мальчишками… Я думал, на это только сталинские соколы способны…
– Да прав ты, – сказал Михал. – Но нам, полякам, свойственно черпать иллюзии в прошлом и неудавшемся.
Видя мой интерес к польскому Сопротивлению, он знакомил меня со своими приятелями – бывшими бойцами Армии Крайовой. Я смотрел на них во все глаза. Еще бы: люди, которые с оружием в руках сражались против советской власти! Когда я расспрашивал их о Гвардии Людовой, они презрительно отмахивались. Все они, как на подбор, были крепкие, немногословные мужики, все, конечно, отсидели свое и не скрывали, что готовы снова взяться за оружие.
В музее на Рынке Старого Мяста, где я был единственным посетителем, в зале, посвященном Варшавскому восстанию, величественная старуха-смотрительница, понаблюдав, как внимательно я вглядываюсь в фотографии, в запечатленные лица повстанцев, вдруг произнесла:
– Пан – русский?
– Русский, – ответил я с удивлением. – Пшеклентый большевик, если угодно.
– Не люблю русских, – заявила она.
Я подошел поближе.
– Вообще-то по паспорту я украинец…
– А украинцев я еще больше не люблю.
Тогда я сел с нею рядом, и мы проговорили около часа. Она рассказывала мне о восстании, очевидцем которого была и в котором даже принимала участие, как и почти все тогдашние жители Варшавы. Оказывается, восстание подавляли бендеровцы, свирепствовавшие покруче эсесовцев; вот с тех пор она и не может слышать украинскую речь20. Но кроме того и исторический счет: «Мы, поляки, дали вам все, дали вам культуру, а вы к москалям переметнулись».
Мы подружились со старухой, и она, растроганная моим интересом, повела меня в кинозал, где специально для меня прокрутили хронику восстания. Ужасающая панорама разрушенного города: над сплошными руинами возвышалась только чудом уцелевшая скульптура перед входом в костел св. Кшижа – Христос, несущий крест на Голгофу.
Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России.
Пушкин. Путешествие в Арзрум.
Вечером в Плоцке вышел из костела, где шло богослужение. Народ тихо толпился перед дверьми: входили, выходили, негромко переговаривались. Изнутри доносились приглушенные звуки органа, солнце садилось. Вдруг чинную тишину нарушили резкие скандальные звуки. Смотрю: подходят двое пьяных, орут, толкаются, в руках недопитая бутылка… море по колено! Картинка настолько российская, от которых отвык в щеголеватой, исполненной религиозного рвения Польше, – я остолбенел. Думаю: что будет? А они прут в костел! И что же? В тот момент, как пересекли они порог, все безобразие как ножом отрезало. Ругань стихла, уже не качаются, бутылка куда-то подевалась. Двое вполне приличных граждан, истово сдернув шапки, вступили в храм Божий.
И понял я: вот оно! Граница! Западный человек может пускаться в разгул, похабничать и куражиться напропалую, но – до определенной черты. Граница священна, и он ее знает. А наш – не только не знает, но и знать не хочет. Вот разница.