А вообще говоря, ничего страшного. Все было прекрасно, покуда я смотрел на все это со стороны, смотрел широко – на фон, а самый предмет улавливал только краем зрения. Плохо стало потом, когда я втянулся, дал себя втянуть, и стал пристально вглядываться в предмет, совершенно забыв, что он – не главное.
– Чрезмерная глубина лишь путает и затуманивает мысль. Слишком сосредоточенный, настойчивый взгляд может и Венеру согнать с небес.
По. Убийство на улице Морг.
Произошло то же, что происходило когда-то на занятиях живописью и рисунком: от усталости вдруг утрачивалось ощущение общего, и глаз начинал упираться в подробности, вязнуть и путаться в них; с кисти шла грязь, вещь непоправимо «замучивалась». В таких случаях выход был один: нарочито резким, грубым штрихом прорвать оболочку кажущейся завершенности, разрушить оцепенение, заставить кисть или карандаш быстро перескочить из одного угла рисунка в другой, а потом опять бегло пройти эту дистанцию, – и тогда, как по волшебству, вылезали все ошибки, усталость испарялась, и начиналась лихорадочная, расчетливая, вдохновенная работа.
Все дело было в том, чтобы заставить себя, не упуская из вида восковых яблок или гипсовой головы, занимающих у меня весь лист, увидеть оштукатуренную стену за ними, угол комнаты, полуоткрытую дверь… И тогда наступало озарение. Это была отличная школа (ср. махавипашьяна в буддизме).
Эта способность, охватив все общим взглядом, возводить к единой идее разрозненные явления, чтобы, определив каждое из них, сделать ясным предмет…
Платон. Федр. 265. d.
К сожалению, я еще не понимал этого, когда наступило разочарование, опустошение, – когда я выдохся над своим «подлинно научным», «объективным» Методом. Я просто забыл тогда, что все это – лишь средство, что такими вещами нельзя заниматься всерьез. Мой Метод был игрушкой, на которой я упражнял свои способности, а я решил игрушку приспособить к жизни. И когда она не приспособилась, я огорчился. Я решил, что виноваты способности.
А что же – всерьез? Ничто не всерьез. Всерьез – только все вместе. Да и то ведь у этого «всего» есть свой фон, о котором нельзя забывать и который обесценивает это «все». Нет, «обесценивает» – не то слово. Просто видишь вещи на своих местах, в их подлинном значении.
Одним словом, все действительное теряет свою значительность, когда приходит в соприкосновение с идеями, ибо оно становится малым, и все необходимое перестает быть серьезным, ибо становится легким…
Шиллер. Письма об эстетическом воспитании человека.
Так же, как по-разному оцениваешь себя и все прочее тогда, когда думаешь, что Земля плоская и неподвижная, и тогда, когда знаешь, что она – пылинка, затерянная в космосе. «Наши повседневные впечатления, – говорит Фред Хойл, – до самых мельчайших деталей настолько тесно связаны с крупномасштабной характеристикой Вселенной, что сложно даже представить себе, что одно может быть отделено от другого»23.
Впрочем, люди, верившие в плоскую Землю, были ничуть не ограниченнее нас, просто они пользовались другими понятиями для определения бесконечности, фона; другое дело, что среди них – также как и среди нас – были, есть и будут дураки (даже сдавшие на пятерку теорию относительности), которые всерьез убеждены, что мир можно измерить линейкой. Кстати, именно на первом глобусе было написано: «На данной фигуре вымерен весь свет, дабы никто не сомневался, насколько мир прост…»
И не правдоподобнее ли, что то огромное тело, которое мы называем миром, совсем не таково, каким мы его считаем?
Монтень. Опыты. II. 12.
Да черт с ними, с Эльками, с умственными дальтониками! Они неистребимы. Плохо, когда сам превращаешься в такого же, а со мной это чуть было не случилось. Надо помнить о фоне, всегда о нем помнить. Ни на минуту не выпускать из рук зеркало Немо (не того, жюльверновского, а настоящего, брейгелевского). Не терять себя в сегодняшних мелочах.
Удаляться от вещей на такое расстояние, когда многого в них уже не видно и многое должно быть к ним привидено (hinzusehen), чтобы можно было еще их видеть… всему этому следует нам учиться у художников, а в остальном быть мудрее их. Ибо эта утонченная сила обыкновенно прекращается у них там, где прекращается искусство и начинается жизнь; мы же хотим быть поэтами нашей жизни, и прежде всего в самом мелком и обыденном!
Ницше. Веселая наука. IV. 299.
Снег выпал, и ударили морозы. Зима началась, хотя и с опозданием.
* * *
«Перед зеркалом» Каверина – раздирающее чтение. С одной стороны, вижу я в этом зеркале свою свернувшую с пути, хотя и благополучную внешне, как бы устроенную жизнь; свою измену, свое отступничество. С другой – отчетливо чувствую, что жизнь моя, по сути, еще и не начиналась. Мне уже тридцать скоро, а я все еще в преддверии жизни. Я мог бы повторить за Винкельманом, что Бог и природа хотели сделать из меня живописца, великого живописца… Я художник, я для этого рожден, и пока не работаю, не живу как художник, – я вообще не живу. Все это – так, подготовка.
Я больше, чем кажусь,И менее того, чем я рожден;Все ж человек, – ведь меньшим быть нельзя мне.
Шекспир. Генрих IV. III. 3. 3.
Но не чувствую я себя способным всецело чему-нибудь отдаться. Постоянство меня убивает. Однако и на поверхностность я не способен. Я глубоко влезаю во все, за что берусь. Думаю, что даже из какого-нибудь финансового отчета я способен сделать шедевр. Вот откуда постоянное противоречие между счастливой наполненностью и мучительной раздвоенностью моей души.
…Неуверенность «свободного» и всесильного человека весьма примечательна: не знать, что делать, только потому, что можно сделать очень многое, и бояться затеряться, заблудиться в одних лишь возможностях.
Ортега-и-Гассет. Возникновение философии.
Мой путь, видно, в том, чтобы охватить многое и ничего после себя не оставить. И только житейские случайности могут способствовать разряду накопленной творческой энергии, а сама жизнь проскользнет в исканиях. Недаром самый близкий мне по духу художник – Леонардо, который «растрачивал себя на бесконечные поиски и увлечения, вместо того, чтобы создавать и накапливать работы – реальные доказательства своей силы… Быть может, – добавляет Валери, – Леонардо видел в произведении некое средство или, лучше сказать, некий метод рассуждения посредством действий – своего рода философию, с неизбежностью превосходящую ту, что довольствуется комбинациями смутных, лишенных практического обоснования терминов»24.
Какая замечательная мысль: «жизнь, которая не дает художнику стать художником, – это и есть его биография».
Эрик Булатов
Художники обычно ужасно скучны – большинство из них стремится вас уверить, что они больше философы, чем художники.
Чаплин. Моя биография.
А тот, кто вознамерился бы искать ответ на кардинальный вопрос в самосознании современных художников, рискует заблудиться в мелком кустарнике ложных и истинных самоопределений.
Зедльмайр. Революция современного искусства.
Пять лет назад, в марте 68-го, я посетил его мастерскую. Это была уже вторая моя встреча с ним. Первая – состоялась ровно на десять лет раньше, когда Елена Семеновна Махлак привела меня к нему, чтобы он оценил юное пятнадцатилетнее дарование, только что поступившее в художественную школу, но внешне он почти не изменился с тех пор: тот же круглый лоб, предваряющий худое лицо, те же темные глаза и узкий маленький рот. Не изменилась и манера говорить. В тот раз картины висели на стенах и стояли у стен – унылый серенький импрессионизм, тогдашний предел «левизны» в советской живописи; теперь картин было гораздо больше, и он снимал их со стеллажа, плотно – от пола до потолка – забитого ими.
Я увидел натюрморты с цветами, эманация которых заставляла содрогаться, с зелеными драпировками (или чем-то похожим на драпировки), глянцевитыми и сочными, как кожица перца, закрученными и затягивающими в водоворот складок, как в пропасти, выдыхающие красноватый яд из своих глубин. Здесь были неясные воспоминания, реализованные с беспощадной аналитической конкретностью: женщина, чуть уклонившаяся от предназначенной ей вертикали и пересеченная дымчатой черной полосой, схематические силуэты мужчин в котелках, пунктирные линии, красные и льдинистые просветы… Была большая картина с тонкой черной линией, проведенной по линейке от края до края точно посередине белого холста, была и другая – с линией, проведенной по диагонали, из угла в угол. Все это называлось «абстрактный экспрессионизм».