Сева смотрел в ответ трусливо. Он отказывал ей.
— Не крутись, свалишься! — крикнула Нина на Руслана и покраснела пятнами.
Сева вздохнул.
Скажи он ей сейчас: «Останься!» — и она порвет билеты и выпрыгнет из вагона, схватив детей в охапку, — опять в тот же тесный сосуд — гвоздики и розы — снова и снова, не веря, повторять опыт: а может, совместятся?
И снова хотеть того, не знаю чего, а он, бедный, будет во всем виноват. И смотрит на нее жалким взглядом, и нет внутри него того чувства, при помощи которого исполняется то, не знаю что.
— Куплю себе там новый купальник… Буду загорать в саду. Красивая стану, — беззаботно заливает Нина предыдущее, как глазурью заливают торт. Слой беззаботности получился тонкий, прозрачный, предыдущее не скрылось под ним.
— А по вечерам на танцы! — подсказал Сева.
Нина глядит на него, глядит — и потом произносит — уважительно, ненавистно и страшно:
— Ты уче-о-ный!
Это уже истерика. Нина западает в нее легко и мгновенно — ртуть, а не психика — привычно, как дождевая вода находит ложе оврага; уже пробуровила в Севе глубокий-преглубокий овраг, до самых корней его нервов, уже и их подтачивает. И немудрено, что он торопит ее исчезновение.
Да что же это, ведь у нее есть в достатке все, что люди учитывают в жизни как необходимое: пища, одежда, кров, работа, семья. Однако непрерывно Нина ощущала некий ущерб своего существования, причем ущерб не тот, что «недодали», а тот, что «некуда отдать». Да и не знает сама, что именно отдать.
И во всем виноват Сева — кто же еще? Никого, кроме него, нет поблизости.
А Сева не знает, в чем состоит его вина, но, чувствуя беспрестанное «ты виноват», он без протеста соглашается с этим — не тратит сил на протест. И виноват становится еще больше.
Объявили отправление.
— Ну ладно, — он примирительно коснулся ее плеча.
Еще стоял минуту под окном, пока поезд не поплыл. Смотрел, кивал, скрестив руки на груди, уступал дорогу пробегающим.
Наконец.
На те два пустых места подсадили в купе молодых супругов с занеженной дочкой. Дочке было года три, она говорила о себе в третьем лице: «Ика хочет папе», — не трудясь, лишь слегка зацепляя верхушки слов пунктирным, прерывистым голоском, чередующим звуки и беззвучия, но чуткая мама улавливала и угадывала, она передавала дочку папе, дочка умащивалась на его коленях, запрокидывала вверх назад свои пухлые ручки и цеплялась за папину шею. Никогда ты, девочка, ни над кем не будешь иметь такой полноты власти, как над ним, — вот он, крепыш в кожане, из мотоциклистов, замер от объятия и стал совершенно беззащитный.
Руслан — шепотом:
— Мам, чего она такая? — И чуть не заплакал от неизвестной обиды, что она — такая.
А Икина мама, тоже пухлая, как дочка, но уже выросшая в большую женщину, мирно глядит в окно, не тревожится и не оглядывается на мужа, чтобы убедиться в своем покое и счастье. Она знает тайну гармонии.
Невыносимо завидно. Уложить Лерочку, огородить подушками, сумками — и вон, вон из купе.
В коридоре у окна безалаберный парень, рубашка на пупе завязана узлом, веселый вызов в лице и осанке — вызов вообще к жизни: ну что, а?
— Я из Ферганы — знаешь такой город? — говорит. Сам ласковый, весь так и тонет в соку своей нежности.
— Знаю. Была там. Лет десять назад.
Он смеется ни от чего, лукаво говорит:
— Совсем молодая, наверно, была?
— Молодая…
И опять он смеется — теперь грустно: тоскуя по ее недостижимой молодости.
— Ты и сейчас нестарая, — сказал себе же в утешение. И любовь над ним так и клубится облаком, как запах над цветком, так и окутывает…
А другие — в поиске, рыщут, ищут, ждут… Шел недавно по улице и издалека улыбался человек. Неизвестный, молодой. Остановился, глядит на Руслана и улыбается. Нина сразу в долгу перед ним за его хорошее отношение.
— Что вы так улыбаетесь? — спросила по принуждению этого долга.
— Ничего, просто я очень люблю детей.
Шофероватый такой, крепко сколоченный, дубленый парень. Это племя — шоферов — Нина привыкла чтить со своего деревенского детства. С тех еще пор, когда в их краю не было шоссейных дорог и непогода превращала каждый рейс в неизбежный подвиг.
— А я смотрю — идет человек, улыбается, — сказала Нина с дружбой. — Уже растерялась, думала: знакомый, а я не помню.
— Нет, — продолжал улыбаться. — Просто я очень люблю детей.
По правде так долго держать улыбку нельзя. Танцоры в ансамблях могут — но то ведь уже и не улыбка, а положение лицевых мышц.
— Ну и где же тогда ваши дети? — уже начиная злиться.
— Если честно, — прохожий принял скорбное выражение, но теперь и оно показалось Нине всего лишь отрепетированным положением лицевых мышц, — жена от меня уехала и увезла сына.
— А… Но вам еще не поздно.
Парень прекратил скорбь и деловито, не откладывая, произвел разведку:
— Ваш муж, наверное, счастливый?
— Да, — подумав, согласилась Нина.
— Ну вот видите, — упрекнул он. Как будто она была виновата, что он тут зря целых пять минут утруждал свои лицевые мышцы разными выражениями. Не теряя больше времени, он отбросил улыбку, как окурок, и пошел дальше ловить свою жар-птицу. Не она.
Не Он.
Наверное, он правильно рассердился на нее. Наверно, на ней написано: жду. А вслух говорит: муж. Нет, он правильно рассердился.
Но ведь она не ж д е т, нет. Она лишь с надеждой всматривается в лица, чтобы научиться у кого-нибудь счастью.
Она как астероид: долго-долго вертелась вокруг одной планеты, в плену ее неодолимой тяжести — вокруг Севы. Но вот удалось вырваться, и она летит стремглав, с каждым мигом легчая, все более освобождаясь от тяги, от порабощения прежнему светилу, она задевает, пролетая, иные миры, разноцветные планеты, она глядит на них, постепенно отвлекаясь от боли своего плена, глядит с любопытством и неудержимо проносится мимо, мимо, дальше. Целительный путь.
Может, правда не надо было рожать лишних?
Когда покупала билеты, Лера у нее на руках заныла, запищала — в духоте переполненного зальчика, и кассирша крикнула из окошечка: «С ребенком, подойдите без очереди!» Нина протискивалась и услышала: «И так ступить некуда, а они еще размножаются!..»
Нина оглянулась — посмотреть в глаза, чтобы принять этот удар прямо, но глаза не дождались ее, увильнули, только остаточное движение лица Нина застала на месте голоса.
Кассирша выписала ей билеты, Лера крутилась и выгибалась в своей упаковке, не желая терпеть долгую неподвижность. Нина сгребла билеты, сдачу, кучей сунула в карман, пошла к двери. Ей хотелось еще раз глянуть на ту, сердитую, но не хватило правоты, чтоб отважиться на это единоборство взглядов.
Сколько действительно людей — тесно! А каждого мать тяжело носила в себе, потом больно рожала ни один не вышел без муки; потом мать — целая взрослая женщина — отдавала все свои дорогие трудоспособные дни двух-трех лет на мелкую возню стирок, пеленаний, варения каш, гуления, игр в догоняшки и прятки и говорения сказок. Она, целая здоровая женщина, только и делала эти годы, что говорила «ку-ку», выглядывая из-за двери, и мелко семенила за смеющимся ребенком, притворяясь, что не в силах догнать, и терпеливо поправляла «катля» на «котлета» — а ведь в каждый из этих лет она могла бы произвести совокупного общественного продукта по статистике на 8000 рублей и вот, вместо совокупного общественного продукта вышел человек, вместо двадцати четырех тысяч рублей — право, да стоит ли он сам того, со всеми потрохами, такой глупый, грубый, необузданный; он поедает пищу, занимает место в трамвае и без очереди протирается к окошечку кассы.
Да стоит ли?!
Нина заглянула в глазки своей ноше — и ноша открыла голые десны в улыбке и радостно трепыхнулась, ничего не ведая о совокупном общественном продукте и эгоистично захватив в свое распоряжение целые рабочие руки.
Целые руки…
— Что, опять? — уничтожительно сказал начальник и чуть не плюнул с досады. — А я-то думал, из тебя толк выйдет.
Стояла перед ним, из крайних сил удерживая достоинство: голова прямо, живот вперед.
— На ноябрь мне не планируйте, — сказала высоким голосом.
— А интересно, кто же будет работать? Вот пока до ноября — спроектируешь разводку кабеля по цехам.
— Я одна? Да вы что! За два месяца?
— Тут работы на три дня.
Это он всегда так говорил.
— Но у меня еще прежней работы — едва успею!
— Ничего, будешь делать параллельно.
И это он тоже всегда говорил.
Она уже отошла к своему столу, а он ворчал свое дежурное «ни черта не делают!», глядел в чертежи, подписанные «Пшенич.» — остальное не входило в графу «подпись», — и язвительно добавлял: «А как же, Пшеничниковых у нас маловато, понадобился еще один!»