Он глядел с надеждой и жалким счастьем.
Он страшно рисковал. И, может, не понимал этого.
Тем более бесчеловечно было этот его риск провалить.
Тут либо бей по морде за нахальство (но какое уж тут нахальство — у Пшеничникова-то!), чтоб сильным жестом засветить негатив этой жалкой и неоправданной надежды. Либо обнимай, чтоб не обмануть это беспомощное доверие, и прячься скорее за его плечо, чтобы не видеть больше такое немужское, такое невластное его лицо.
Он приближается — смятение — она столкнула его с дороги и бросилась наутек.
Хорошо бы ей было сейчас умереть ему в одолжение: чтобы не осталось свидетеля у этого жалкого мига.
Запершись, боялась, что он постучит — и что тогда делать? Рука не поднимется обидеть, но ведь и не обидеть немыслимо.
Ах, и зачем он это сделал! — такой беззащитный взгляд можно обнажить только перед взаимно-любимой, но лучше не обнажать и перед ней. А полюбить его… Мыслимо ли? И лучше бы ему не показываться в ближайшие дни, чтобы дать этому случаю зарасти травой забвения.
Ничего в Севке не было от мужества, ни одной черты, ни в осанке, ни в повадке. Он был весь стертый, блеклый, как будто его нарисовали — не понравился — стерли резинкой — да и тоне до конца, бросили — так и остался. Глаза умные, но уж такие тихие — глядят тускло, как пеплом присыпанные, совсем без огня.
И что с ним делать, с таким?
Как стыдно было Нине: что он не может нравиться ей — а рассчитывал на это…
Он не постучал. Понял. Тогда еще стыднее — что понял. За что? — ведь не виноват.
Она понемногу успокоила сердце, посидела в комнате одна. Попробовала заняться курсовым, ну да уж это было какое-то издевательство: отовсюду ломится и просачивается музыка, гул высвобождения счастливых сил носится в воздухе, и посадить себя за курсовой!
Но т у д а возвратиться невозможно.
Она выглянула осторожно в коридор — нет ли его. И отправилась в долбежку — оттуда в такие вечера убирались столы, водворялся магнитофон и вершились танцы для непристроенных, у кого не было компании или пары. Свет не включали — чтоб не видеть лиц и не стыдиться муки наслаждения, которое украдкой получали друг от друга в тесноте томительных блюзов. И Нина там танцевала, щеки пунцовели — лишь бы только перебить чем-нибудь другим то, что было в коридоре, как горькую таблетку запить.
Позже, ночью, когда вся комната собралась, лежали в постелях, перебирая события вечера, чтобы сберечь их для себя: ведь только в пересказе они обретали ту законченность и форму, которая их как бы консервирует для хранения в памяти. Бывшая аморфная и многоликая действительность обрабатывалась на уровне устного народного творчества и только после этого становилась пригодной для долгого существования и повторения.
И кто-то сказал вскользь про Севку, что таким, как он, хорошо бы рождаться сразу старичками, чтоб не обидно было за напрасную молодость.
И стало Нине больно за него — ведь она и сама могла присоединиться к сказанному. Она не могла себе простить того, что все-таки запечатлелось в ней Севкино жалкое лицо, полное просящей надежды, — запечатлелось, а это было безжалостно. Ей-богу, он заслуживал себе хотя бы забвения.
В конце концов этот укор вырос в ощущение непоправимости и вины перед ним. То есть вот эта неистребимая крепость памяти есть предательство и подлость по отношению к нему, и единственным искуплением было бы вот что: перебить эту запись памяти другой, значение которой было бы компенсационным, как бы возмещающим Севке понесенный урон гордости. Другими словами, чтобы покрыть его позор перед нею, ей надо еще ниже унизиться перед ним. Если хочешь что-нибудь прибавить другому, надо отнять от себя, другого способа нет. Закон сохранения.
Себя-то ей было не жалко. Она стерпит.
Шли дни праздника, занятий не было, общежитие язычески разнуздалось, витал в воздухе дурман сладких падений, гром музыки раскатывался по коридорам. Двери зазывно распахивались настежь, и охотились в тесных пространствах глаза. «Эй!.. Ты с какого курса?»
То ли это придало отваги, то ли идея сама по себе была достаточно убедительна, но в шесть часов вечера, во время затишья и упадка, когда, кажется, силы празднества все вышли и уж оно не поднимется — и всем становится тоскливо, как будто общее светило остыло и грозит гибель, — в такой-то час у Нины достало дерзости заявить подругам:
— Девочки, мне сегодня нужна комната. На всю ночь…
Немая сцена. Они — второй курс. У них еще ничего подобного ни у кого..
— Не слабо, — коротко оценила Маша.
Остальные стыдливо молчали.
Но ничего, быстро перестроились. Хотя тоже молча — от целомудрия.
— И вы не хотите знать, для чего мне комната? — с вызовом подняла голову Нина. — Для кого…
— Не хотим, — строго пресекла Маша.
— Ну как хотите…
Все силы Нины ушли на этот поступок, а ведь еще нужно было довести дело до конца. Назвался груздем — полезай в кузов. Она отправилась к Севке на этаж. Он, конечно, оказался дома, потому что больше ему негде было оказываться в праздничный вечер. Нина вызвала его наружу и минимально сообщила самым невзрачным голосом, не глядя в глаза, что сегодня в десять она ждет его у себя в комнате.
Он задрожал от озноба, переспросил:
— Ты будешь одна?
— Да, одна.
Праздник между тем реанимировали, он оживал и снова набирал скорость.
Сева как начал трястись, так, похоже, и не останавливался до самого назначенного срока, и когда она открыла ему, впустила, он бессильно откинулся спиной на закрывшуюся дверь и затылок умостил на ее спасительной тверди, а глаза так и хотели зажмуриться, спрятаться за веки.
Нина, видя такой его полуобморок, с решимостью обняла его для ободрения, прижалась и услышала, как ухает его сердце, обрываясь на каждом ударе. И еще она нечаянно ощутила самовольное проявление его природы, за которое Сева — мог бы — умер со стыда, — наглое ее, требовательное утверждение. Устрашилась было Нина, но исполнение задуманного требовало всех ее душевных сил — на страх просто не осталось топлива. Страхом пришлось пренебречь, как в математике бесконечно малыми величинами.
Она завладела его каменной рукой и потянула внутрь комнаты. А у него не шли ноги. Он сел, окоченелый, на ее койку и боялся. Нина и сама боялась, но когда один уже начал бояться, другому остается только смелость, и эта смелость, что делать, выпадала ей.
— А девочки что, все разъехались? — трясущимся голосом спросил он невинно, презирая себя за приапизм.
Нина кивнула.
— Хочешь кофе?
Кивнул теперь он. Они боялись своих голосов: голоса выдавали с поличным.
Кухня была в коридоре напротив. Газ, пять минут.
— Можно, я сниму пиджак? — спросил он, волнуясь, когда она принесла кофе. — А то жарко. Я весь мокрый.
— Можно! Все можно… — самоотверженно сказала Нина.
— Все снять? — растерянно переспросил Сева.
Нина расширила глаза, не зная, что сама имела в виду — «всё».
Он встал и начал раздеваться. Нина озадаченно склонила голову. Он снял пиджак и смотрел на нее:
— Что еще?
— Что?
— Что снимать?
— Ты дурак? — опомнилась она.
— Ну хорошо, — он сел. — А где кофе?
— Не расплескай.
Он стал пить. Горячий. Не чувствуя.
— Я выключу свет? — спросила Нина.
Он кивнул и замер — не поверил, что выключит.
Нина пошла к двери и выключила. С улицы сочился в окно ядовитый люминесцентный свет.
— Ты что, правда? — шепотом сказал Сева.
— А что? — струсила Нина.
— Так не бывает…
— А как бывает? Ты знаешь?
(Она то трусила, то крепла, вспомнив, что кто-то же должен брать на себя решение, и этот кто-то из них двоих — она.)
— Так не бывает!
— Ну и пошел вон!
— Лучше включи, — жалобно попросил Сева.
— Ну и… — Нина вернулась опять к двери, грубо шлепнула по выключателю. — Баба с возу — коню легче! — И громко бодро осведомилась: — Ну, о чем будем беседовать? На какие темы?
Брякнулась на стул, ногу на ногу, нервно скрестила руки.
— Давай я лучше уйду, а? — попросился Сева наружу.
— Пожалуйста! Я вообще не знаю, зачем ты пришел. Зачем ты пришел, а?
— Ты позвала, — испуганно объяснил Сева.
— Тебе примерещилось! — заявила Нина, презирая.
— Ну, тогда я пошел?
Она безразлично проследовала к окну, чтобы переждать там, пока он уйдет. Она устала. Ее трясло.
Сева надел свой пиджачок, поплелся к двери. Оглянулся, она видела в стекле его отражение. Помедлил. Проверил надежность запора на двери и выключил свет. Нина стремительно обернулась. По коридору близко топали туда и сюда шаги празднества. Иногда шаги пробегали. Но в комнате царила неприкосновенная тишина.
— Ты чего?