Снова кряхтел Устин. Снова ворочался с боку на бок, холодея от стыда: хотя слово не воробей, а ловить его все же придется. Нужда заставляет.
«Из-за Ксюхи, — подлянки, все получилось. Из-за нее. Слушаться перестала. Ванюшку окрутила, ведьма чернявая…»
И что было сил ударил сына под бок.
— Тятя! За што? — простонал Ванюшка, скорчившись от боли.
— За старое, за новое, за три года наперёд. Штоб ума не терял, — и схватился за голову. — Стыд-то какой, срам-то какой! Крикнул «вон», а выгнать-то не могу!
Едва дождавшись рассвета, Устин вышел из избушки к костру, потянулся до хруста в сустава зевнул, будто только проснулся и не может прогнать дремоту. Огляделся.
— Хороша будет ноне погодка-то. Ой, хороша. Михей, ты чего у огня кости греешь? Иди-ка с Сёмшей откачивать шурф. Слыхал, кого я сказал?
— А Ксюша?
— Што Ксюша? Што? — и сразу Понял: неспроста играл Михей на гармошке у них под окнами. — Иди, иди. Для Ксюхи сёдни особая работа. — Увидел шагавшего из тайги Ивана Ивановича и опять потянулся. — Хороша будет ноне погодка, Иван Иваныч. А ты пошто рано поднялся? Пошли крепь готовить.
— Как крепь готовить? Ты ж меня выгнал?
— Кстись. Вскипел вечор малость, а гнать тебя и в думках не было.
Иван Иванович задумался: «Возможно, правда вскипел, а теперь ему стыдно. Нам, русским, это свойственно. Нашумишь, накричишь, кажется голову оторвать готов, а прошумишь и первый себя осудишь».
— Ну давай руку. Хороший ты мужик. Другой бы ошибку свою не признал.
Похвала совсем придавила Устина, но руку он протянул.
— Што, мир?
— Мир. Постой, а с Михеем как?
— Как, как! Робить идёт Михей, как завсегда.
— А Ксюша?
— Но вот што, Иван Иваныч, молю: не встревай опять промеж нами. Не доводи до греха.
Иван Иванович выдернул руку и, войдя в избушку, стал молча собирать свои вещи. За ним пошёл и Михей. Устин следом:
— Што вы? В уме? Неужто из-за всякой малости дружбу терять? — сказал примирительно — И Ксюху не было в думках гнать. Просто другое ей дело сыскал, по домашности, а теперича и сам вижу — не обойтись нам без Ксюхи. Пусть идёт помпу качать.
В душе поднималась злоба, ненависть: «Даже над Ксюхой не властен?! Ну, погоди! Только б за золото ухватиться, а там я припомню. А Ксюхе неча на Вань-шу пялить глаза», — и решил рубить дерево сразу.
Михей, выдь-ка со мной из избушки. Сказать тебе надобно.
— Говори здесь.
— Дело такое, надо бы с глазу на глаз, — и добавил шёпотом — Про Ксюху хочу говорить.
— Про Ксюху? — Михей бросил мешок на нары, вышел из избушки. Остановился возле костра. Устин спросил полушёпотом, осмотревшись вокруг:
— Ты никак на Ксюху заглядываешься?
— А тебе што? — вспыхнул Михей. — Ежели только за этим звал, то мне с гобой говорить не о чем!
— Постой. Не прыгай. Может, ещё спасибо мне скажешь. Я к тому, ежели думку имешь жениться, так шли сватов. Сватай, тебе говорю. Я согласный. На той неделе и свадьбу сыграм. Только сам понимать, приданого нет.
Михей помолчал.
— Не в приданом дело, Устин Силантич. Только не пойдёт она за меня.
— Да кто ж девку про это спрашивает? Девки — они завсегда кобенятся, а приберешь к рукам, на шею вешаться будут. Так засылай сватов. Вишь, как я с Ксюхой решил, а вы с Иван Иванычем дурное што подумали.
В Рогачёве три «клуба». Первый — вся река Выдриха в пределах села. Утром и вечером здесь собирались бабы с коромыслами на плечах, днём велись постирушки. Здесь шёл обмен новостями, то шумливый, с хохотом и солеными прибаутками, то шепотком, с оглядкой по сторонам, с губ на ухо. И вдруг замирал шепот и смех, умолкали всплески вальков, все собирались в одну разноцветную кучу.
— Тетка Авдотья грит: войне замиренье.
— Господи!..
Крестились бабы.
А тётка Авдотья, запыхавшись, прикладывала руки к груди повторяла и повторяла:
— Замирение, бабоньки. Кум Евстрат чичас вернулся из городу, там судачат, скоро замирение выйдет. Точно не ведомо, может ден через шесть, может, не дай господи, через месяц, а выйдет. Потому как…
Снова крестились бабы. У которой сын на войте? у которой муж или брат.
— Ежели малость поране, и мой был бы жив. И по-што она жисть-то такая…
Второй «клуб» — завалинка возле лавки Кузьмы Ивановича. Он действовал вечерами. Здесь собирались одни мужики, небольшими группами, ненадолго. Здесь разговоры степенные, неторопливые, с недомолвками.
— К топорам-то и приступу нет, а пашеничка… Да ещё как её уберешь. Понимай: тяжёлая стала жизнь.
Второй поддерживает:
— И впереди без просвета. Лошадей на войну позабрали и парней дюжих туда же, в солдаты. Как убирать-то?
— Жмает, аж пар валит, — соглашается третий. — Сил нет терпеть. Надо где-то просвет искать. А где он, просвет?
— Табашники… — Общие недобрые взгляды в сторону расейского края. — От немцев бежали, а разобраться…
— Угу.
Кто-нибудь вздохнет:
— Да скоро ль войне-то конец!
— Да сказывал кум Евстрат…
— А ты и веришь. Сколь раз о замирении вести привозили…
Мужиков разбирает сомнение, но спорить нельзя. Каждый живёт надеждой на замирение. Прошлый раз Епишка сболтнул: «Слухайте баб. Война теперь до морковкиных заговений», так спустя неделю его чуть в колья не взяли. «Ты, нечистый бес, накаркал, не быть замирению».
Третий «клуб» — молодежный. Он возле мельницы, на поляне. Там собираются только по праздникам, да иногда в потемках пройдут, прикрывшись полой девка с парнем. Здесь свои интересы. Разговоры особые, с переглядкой, с хихиканьем, взвизгами, с кивками в сторону гостеприимных кустов.
Бывает, и в неурочное время собирается молодежь, без хиханек и хаханек. «Последний нонешний денечек гуляю с вами я друзья», — запоют парни, а девки не стыдясь утирают слезы. Потом до утра по кустам щепоток.
В Рогачёве нравы не очень строги. Путается девка с парнями — и пусть. Замуж её никто не возьмёт, разве вдовец для сарыни, но и попрекать особо не станут. Дело житейское, лишь бы не путалась с женатыми мужиками, не разбинала семью. А с парнями балуй сколько душе угодно. Иначе нельзя: парни к замужним бабам начнут приставать.
— …Га-а! Лушка-то… — рассказывал Тришка парням, — только, грит, ленту…
— Ври…
— Не хочешь не верь, мне больше достанется.
— Лушка? — переспросил подошедший к парням Симеон, Уколола обида. — «Ишь, стерва, с конопатым сколь хошь, а от меня морду воротит», и сказал с усмешкой. — Да што вы, ребята, кто с ней не спал…
Парни стояли хмурые. Каждый подозревал в соседе счастливчика и чувствовал себя обворованным: «Меня-то обошла».
— Дегтярить Лушку!
Собрались девки и парни у мельницы, хоровод завели, самые голосистые песни пели, а в кустах припасли лагунок с дёгтем и мазилками. Пели и все на горку оглядывались — Лушку ждали.
У Лушки не песни, не хоровод на уме.
Не пришла.
Арина одной из первых в селе узнала про Лушку. Когда соседка сказала, она виду не подала, а в избе дала волю слезам. Вот она, Лушка, какая. Вот пошто Сёмша неласковый стал. Наплакавшись, схватила коромысло и в неурочное время на речку к стирающим бабам подалась. Почерпнув бадейки, поставила их на мостки и сказала будто бы между прочим:
— Лушка-то, Кузьмова батрачка, шибко охоча до мужиков. Особливо до женатиков.
— Ну? — всполошились бабы. — Вроде не слышно было.
— Хитра. Прибирает к рукам одного за другим. Намеднись…
— Но-о?..
Лушка в ту пору спускалась к речке с постирушкой. По тому, как, увидев её, женщины сразу притихли, как, бросая тревожные взгляды, разошлись, поняла: о ней судачили. Не пошла к мосткам, а свернула к камням. Там, выплеснув из ушата белье, достала валена подоткнув юбку, забрела в воду. «Молчать буду. Пусть ругаются, пусть срамят. Буду молчать, — решила она. — Ежели уж очень — сбегу».
— Что ж ты, Лушенька, прошла не здоровкаясь, — донеслось от мостков.
— Горда, видать, стала…
«Началось. — Лушка закрыла глаза, чтоб не упасть, ухватилась руками за куст. — Молчать надобно, а то и камня дождешься».
Услышала шаги, обернулась.
Рядом стояла рослая молодайка. Смотрела на Лушку странно, с затаённой ненавистью, страхом. Не ругалась, а протягивала ей в горсти орехи.
— Чей-то тебя, подруженька, не видно давно. Я уж соскучилась. Угостись-ка орехами. Угостись, — говорила настойчиво, будто приказ отдавала. На, мол, только к моему мужику не лезь.
Поняла Лушка: должна взять орехи.
— Спасибо. Только девать мне их некуда.
— Я на камешек пока положу.
И другие женщины подошли.
— Лушка, да ты косу как есть замочила. Дай-ка я отожму, — и отжимая, вроде бы ненароком погладила Лушку по голове. — Ишь ты, касатушка.
Всего ожидала Лушка. Упреков, ругани, но только не этого. Боятся бабы её, за своих мужиков боятся. И в первый раз прокляла своё румяное лицо с задорным носишкой, свои яркие губы, крепкое тело, веселость — все, что влекло к ней парней.