Я редко навещала Клару и всегда, приходя к ней, заглядывала в маленький магазинчик, где продавались вещи, изготовленные руками пациентов клиники Гнездо. Среди носков и шарфов, ночных рубашек и платьев, носовых платков и полотенец, предметов из дерева и цветов, сложенных из бумаги, я находила то, что любила покупать: детскую шапочку, ботиночки величиной с палец, распашонку… Эти вещи я хранила в маленьком чемоданчике у себя в шкафу, и когда мать уходила из дома, доставала чемоданчик, открывала его и раскладывала сокровища на кровати. Потом я торопливо убирала их в чемоданчик, а его ставила в шкаф. Не хотела, чтобы мать видела, как я любуюсь ненужными вещами: это подтвердило бы все ее слова, которые она постоянно бросала мне и которые начинались с «Зачем вообще?..», «Какой смысл в?..», «Абсолютно бессмысленно…».
Через много лет брат писал мне, что в каждом ребенке тлеет желание убить отца, так как в какой-то момент он понимает, что отец отнимает у него мать. Он иллюстрировал свою мысль примером мифа об Эдипе, но эта история была немного упрощена: Эдип не знал, что убивает собственного отца, а тот много лет назад пытался умертвить сына. И история Авраама и Исаака тоже вначале повествовала о том, как сын падет от руки отца, но затем была изменена. В Библию она вошла в другом виде, и сын не был убит, но тот, кто ее переписывал, совершил небольшую ошибку, оставив клочок истины: там, где идет речь о том, как Авраам послушал Ангела и вместо Исаака принес в жертву барана, говорится: «И возвратился Авраам к отрокам своим», а Исаака с ним не было. И в самых древних мифах говорится о том, как родители вымещали ярость на своем ребенке, даже когда он и не являлся ее причиной. В трагедии Еврипида, когда Ясон бросил Медею ради нового брака и она с двумя детьми должна была быть изгнана из Коринфа, кормилица и дядька предсказывают, что дети станут жертвами ее гнева.
Кормилица говорит:
Дети дажеЕй стали ненавистны, и на нихГлядеть не может мать. Мне страшно, как быШальная мысль какая не пришлаЕй в голову. Обид не переноситТяжелый ум, и такова Медея.
А затем обращается к дядьке:
А ты, старик, подальшеДержи детей от матери — онаРасстроена. Запечатлелась яростьВ ее чертах — и как бы на своихНе вылилась она, увы! Не стихнетБез жертвы гнев ее — я знаю. ТолькоПускай бы враг то был, а не свои…
Но у них не получается спасти детей от ярости их матери; она их погубила.
Иногда во мне просыпалось желание попросить брата о помощи, но слова всегда застревали у меня в горле. Каждый раз, когда мы с матерью возвращались домой после воскресного обеда у Зигмунда, она твердила, какая хорошая мать Марта. Марта действительно была примером для подражания, она была так внимательна к Матильде, Мартину, Софи, Оливеру и Анне, но для матери похвалы в адрес Марты всегда служили прелюдией к длинным монологам о бессмысленности моего существования. Иногда я просила ее прекратить, объясняла ей, что подобные слова делают мою жизнь невыносимой, а она отвечала:
— Если я тебе мешаю, можешь уйти.
Было какое-то мрачное удовлетворение в ее уверенности в том, что я не могу уйти, что мне некуда уйти. Это было наслаждение, сродни тому, какое испытывает кровопийца, когда заманивает жертву в ловушку и еще некоторое время наблюдает, как она трепыхается.
И если, почувствовав ее очередной словесный удар, я просила: «Не говори мне так. Мне тяжело», она сразу же отвечала: «От чего тебе тяжело? Ты не выполняешь никакой тяжелой работы, вообще ничего не делаешь, живешь на деньги своего брата, у тебя нет больных детей, которые нарушали бы твой сон, ты привыкла к легкой жизни, а жалуешься на тяжесть…»
Жизнь стала невыносимой, и единственным шансом для меня было переселиться к брату. Я попросила его встретиться наедине. В тот день мы сидели на скамейке У Дуная.
— Я хочу попросить тебя… — начала я. Он молчал. — Хочу переехать к тебе.
— Переехать?
— Да.
— Почему?
Я не знала, что сказать.
— Не могу объяснить причину, — ответила я. — Я просто прошу принять меня.
— А мать? Оставим ее одну?
— Она справится.
— Возможно, но после смерти отца было бы жестоко оставлять ее одну, — сказал Зигмунд.
— Прошу тебя.
— Есть кое-что, чего ты не знаешь. Марта попросила меня позволить ее сестре переехать к нам. Она больше не может жить одна в Гамбурге.
— И что ты решил?
— Мина скоро приедет к нам. У нас не хватит места для всех, если еще и ты поселишься в доме.
— Если нужно, я буду спать в коридоре.
— Ты знаешь, что не можешь спать в коридоре.
— А ты знаешь, что мать превращает мою жизнь в ад с самого детства.
— Не обижай маму.
— Я ее не обижаю, просто объясняю тебе, какова моя жизнь с ней. Ты всегда это знал, хотя я никогда не хотела говорить с тобой об этом. Ты делал вид, будто ничего не замечаешь.
— Это не так.
— Не могу описать, каково мне — это не поддается описанию.
— Не говори так, у тебя нормальная жизнь, дом… Ты нужна матери. Особенно теперь, после смерти отца, — сказал он, и я поняла, что разговор окончен.
Я бесцельно бродила целый день.
На следующий день матери нужно было ехать на курорт, как каждое лето. Я вернулась домой, когда уже стемнело. Я была голодна и зашла на кухню. У дверей появилась мама. Начала говорить о том, что моя бесцельная жизнь заведет меня туда же, где сейчас Клара. Я молча смотрела на нож, лежащий на столе. Она повторила, что мое место рядом с Кларой, в сумасшедшем доме, и я спасла бы ее от стыда, если бы уехала туда прежде, чем люди заметят, насколько я безумна. Я попросила ее не обижать меня.
— Если я тебе мешаю, уходи. Я не заставляю тебя сидеть здесь, — ответила мать.
— Я сказала тебе: перестань меня мучить…
— А я сказала тебе: если я тебя мучаю, уходи.
— Куда мне идти?
— Туда, где лучше, чем здесь. Если я тебя мучаю, как ты говоришь, то тогда в любом другом месте лучше, чем здесь.
— Куда мне идти? Ты знаешь, мне некуда идти!
Нож лежал здесь, у меня под рукой, я могла взять его и вонзить себе в сердце, прямо туда, где, с тех пор как я себя помнила, что-то клевало его, словно хотело выдрать из груди.
— Ты была и остаешься моим позором. Лучше бы я тебя не рожала.
Она сказала те слова, которые часто повторяла, когда я была маленькой. Она долгое время их не произносила и вот теперь словно пробудила всю мою детскую боль. Я взяла нож, рука потянулась к матери и остановилась только у самого ее горла. Я молчала, но будто рассказала ей все, рассказала ей все об отчаянии маленькой девочки, будто рассказала ей все, что сделаю этим ножом, если она не перестанет отгрызать от меня кусок за куском, как она делала тогда, как делает сейчас.
Тем летом, сразу после того, как мать отправилась на курорт, Марта с детьми уехали сначала на море, а потом в Венский лес. Мой брат остался в городе — позже ему нужно было сопровождать Мину в Венецию, а затем они должны были присоединиться к Марте и детям. Как и раньше, это лето я проводила у квартиры Райнера. Однажды вечером я увидела свет в окне.
Мы встретились впервые за много лет, встретились так, словно до этого не были знакомы. Я смотрела на другого Райнера, а он смотрел на другую Адольфину. В его глазах я пыталась найти хотя бы отсвет прежнего взгляда. И вместо той нежности, с которой он глядел раньше, будто опасаясь причинить кому-нибудь вред, сейчас его взгляд искал жертву.
— Я приехал сюда ненадолго, — сказал он, пока мы, словно чужие или словно люди, допустившие где-то ошибку, стояли близко друг к другу, и добавил, что ему нужно продать квартиру.
Он продал квартиру, но прожил в ней все лето. Здесь остались только занавески и кровать с постельным бельем; так же пусто чувствовала себя и я рядом с ним; мы были вместе посреди этого холода между нами.
Я не спрашивала его о последних годах, так как понимала, что не получу ответа. Хотела рассказать ему, что произошло со мной, но он ясно показал мне, что не хочет знать. Мы проводили дни и ночи в молчании, дни и ночи в отчуждении, были мгновения, когда холод между нами заставлял меня плакать, но Райнер не спрашивал меня, почему я плачу, он просто уходил и возвращался через несколько часов, а я хотела попросить его вернуть прежнего Райнера, того, которого я знала, того Райнера, который знал меня, хотела просить его и умолять, но мне достаточно было взглянуть на этого Райнера, вернувшегося в Вену спустя столько лет, и я понимала, что никто меня не услышит.
Однажды утром мне стало плохо и меня вырвало. Я сказала Райнеру, что пойду домой, а сама направилась к врачу. Когда я возвращалась в квартиру, которую когда-то занимал Райнер, мне казалось, что я парю над землей. Он лежал на кровати. Трепетание его век, подергивание губ и ноздрей говорили о том, что он спал. Я села рядом и стала ждать его пробуждения. Я надеялась увидеть его взгляд, опасающийся причинить кому-то боль; когда же он открыл глаза, увидела взгляд, ищущий жертву.