знала, что он смотрит и глаза его красны, как ночные огни.
Негде было укрыться, и помощь не шла. Зверь это знал. Он не спешил, а может, уже поглотил жертву и только ждал, когда она поймёт.
— Домой не пошла, теперь знай разноси вино вместо отдыха, — ворчливо раздалось за дверью.
— Так чего ж не пошла?
— А того, что и ты! Хворь ползёт, не в мой ли дом заглянет сегодня.
— У нас уж и не выпустят, если ты бледен с лица, и стража уже на другой улице. А я так скажу, до больных им дела нет! Пустили в Таону кочевников и боятся, чтоб чего не вышло. Небось они эту хворь и занесли!
— Тихо, не болтай!.. — зашипела вторая женщина, и голоса их смолкли, а потом затихли и шаги.
Нуру лежала, глотая слёзы, и вдруг замерла, прикрыв ладонью рот: что-то заскреблось рядом.
— Кто здесь? — спросила она тревожно. — Мшума?..
Но звук шёл снаружи, будто кто-то карабкался по стене, по глиняным смеющимся лицам, по выступам, к полукруглому окну — неторопливо, но легко. Загремела миска. Зверь лакал из неё, и, насытившись, приблизил морду к окну, принюхался. Он закрыл собою свет, что шёл от ночной лампы.
Нуру укрылась плотнее, чтобы и щели не осталось, сжалась под одеялом. Она лежала, дрожа — а ночь давно стихла, и зверь, что был или чудился, исчез. Неслышно подобрался чёрный непрочный сон, где когти скребли во мраке и плакала, разбивая сердце, вайата.
Проснувшись в слезах, Нуру села на постели, тяжело дыша, и прижала руку к груди. Дом казался тихим, но вот негромкий и печальный, будто птичий крик донёсся из сада. Он повторился опять, и полилась незнакомая песня. Поднявшись, Нуру вышла в коридор и, облокотясь на перила, осмотрела сад. Всё тут же смолкло, будто певца спугнули.
Сад шумел, холодный и светлый. Ночная лампа стояла прямо над ним, и всё казалось чужим и странным, как во сне. Музыка зазвучала опять — короткий зов, чтобы только окликнуть, — и Нуру заметила внизу, на лавке, Мараму. Он махнул рукой.
Сама не зная зачем, она спустилась, на лестнице и в тёмных коридорах держась за стену, чтобы не сбиться с пути. Зверь пакари, хрюкнув, ткнулся в ноги влажным носом, обошёл кругом и повёл меж кустов и деревьев.
— Садись, — пригласил Мараму.
Он предложил ей половину лавки и половину одеяла, которым укрылся от ночной прохлады. Нуру приняла то и другое, как делают во снах, не видя в том странного.
— На чём ты играл? — спросила она. — Прежде я не слышала такой песни.
— Погадать тебе? — спросил Мараму вместо ответа.
— Не нужно. Я не верю в гадания! Ты всем говоришь, они станут богаты и счастливы. Всё это ложь!
— Ты права, — согласился музыкант. — Кости — это игра. Говорю то, что люди хотят слышать. Кто заплатит за дурные вести?
— Так к чему мне твои гадания?
— Я могу, только не так. Иначе.
Он показал, на чём играл: белая дудочка, не совсем ровная, оплетённая кожаными ремешками, украшенная бусинами.
— Костяная? — спросила Нуру и протянула руку, но Мараму отвёл свою. — Не видела, чтобы на таких играли. Она кривая!
— Это дерево. Я сам её сделал из ветки.
— Странный ты музыкант! И пакари у тебя маленький. Что ж ты так поздно за ним пошёл?
Мараму помедлил, прислушиваясь к саду, где, невидимый, возился и пофыркивал его зверь, шелестел в кустах. Не портил ли он посадки? Знала ли Имара?
— Он маленький, потому что маленький. Он умирал, когда я нашёл его. Мшума не вырос.
— Зачем ты взял его? — воскликнула Нуру удивлённо. — Кто же берёт больного! Плохая у тебя будет камба.
— Не больной. Мать оставила его, может, погибла. Его сёстры и братья умерли. Он остался один, я взял.
— Ты ленился охотиться, что ли? Разве не подумал: если он издохнет в первые дни, не быть тебе музыкантом!
— Я понял, что он умрёт, если я пройду мимо. Тогда я его взял. Так что, погадать тебе? Ты говорила, у тебя есть друг, но он не приходит. Может, я увижу что-то.
— Как? — спросила Нуру.
Мараму показал ей дудочку.
— Я играю и вижу, — сказал он. — Иногда то, что хочу, иногда нет. Второе чаще. Сыграть тебе?
— Что ж, сыграй.
Приложив дудочку к губам, Мараму опустил веки, выкрашенные белой краской. Он был свой в этом ночном саду, с серебряным блеском колец на тонких пальцах, с узорами на лице, с тенями под чёрными бровями и с бледной кожей, памятью от отца-морехода, и песня была ночная, странная, полная белого света. В ней шептали листья и текла река, и сердце текло за нею, страшась неведомого, замирая, как перед падением, но даже не думая отказаться от своего пути.
Нуру слушала, боясь пошевелиться, но Мараму нахмурился и оборвал игру. Он открыл глаза, но говорить не спешил.
— Что ты увидел? — спросила Нуру.
— Трудно понять. Предательство. И камень, красный или в крови. Он несёт тебе… опасность.
Мараму помедлил, выбирая слово, и выбрал не то.
— Смерть? — догадалась Нуру.
— Смерть, — неохотно подтвердил он.
— А, так ты увидел прошлое. Тот, кто продал меня, всем солгал, что я погибла в ущелье, когда обрушились камни. А тот, от кого не ждала, предал меня.
Мараму недоверчиво прищурился.
— Ты говорила, у тебя есть друг, — сказал он. — Как он придёт, если думает, что ты мертва?
— Он не думает, он знает… Он должен прийти, должен, потому что мне не выбраться без него!
— Если выйдешь отсюда, тебе есть куда идти? Кто ждёт тебя?
— Никто. Наймусь работать! Я плела верёвки и делала щётки, я знаю ремесло.
— Значит, у тебя нет дома, — сказал Мараму, — и нет друзей. Тебе безопаснее здесь.
— Не тебе решать! — сердито возразила Нуру. — Ты лжец, и нечего делать вид, что тебе открыто больше, чем другим!
Отбросив край одеяла, она поднялась и обхватила себя руками, вздрогнув от холода. На первом же шаге под ноги подвернулся пакари, царапнул жёстким боком, завизжал и отскочил.
— Ох! — воскликнула Нуру. — Я не нарочно.
Она убежала так быстро, как могла, и до утра ей снилась песня белого сада. А утром Имара отхлестала по щекам при всех. Выдернула из-за стола, тяжело дыша, и била — все примолкли, все смотрели, — а Нуру не смела спросить, за что, и не смела отвести чужую руку. Хозяйка объяснила сама.
— Я сказала, начнёшь работать, когда я разрешу, — прошипела она. — Поняла? Поняла? Что ты лезешь к гостям, ты!.. Он ляжет с тобой раз, дальше что?