Но однажды он всё-таки попался — фраер «щекотнулся», то есть почувствовал, как из его кармана галифе потянули портмоне с деньгами и документами, и ухватил за руку симпатичного пионерчика. Это был командированный с фронта на эвакуированный Кировский завод командир-танкист — за боевыми машинами. И хотя вступившийся за ребёнка худощавый мужчина в кожаном реглане, а это был «папаша», горячо уверял военного, что тот ошибся, что советский пионер не может совершить столь безнравственный поступок, фронтовика, повидавшего всякое, не убедил сей довод, и он повёл плачущего навзрыд «пионера» в отделение милиции. Однако по пути заступник и ещё несколько невесть откуда появившихся тёмных личностей напали на пострадавшего, отняли у него личное оружие — пистолет, ограбили и скрылись. Вместе с «пионером». Так Коля впервые засветился, а зимой его всё-таки взяли на «малине»[79] вместе со всей бандой.
С годами из Коли Пионера, а кличка эта за ним так и осталась, получился фартовый щипач, то есть вор-карманник. Но, несмотря на мастерство и на свою природную везучесть, Коля, конечно же, угодил в тюрьму. И не раз. Чтобы не очутиться в «сучьей» малолетке, когда юный вор «сгорел с поличным», он прибавил себе ещё несколько лет и оказался во «взрослых» тюремных камерах, а после осуждения — в трудовой воспитательной колонии. Сейчас за ним числились уже три ходки. За все эти свои «заслуги» перед Родиной и народом Коля обрёл право, находясь в местах заключения, не трудиться и кормиться от жирного блатного пирога, обильно политого потом и кровью фраеров-работяг.
Этот известный в своём кругу форточник и карманник проявил снисходительный интерес к бывшему солдату Пчёлке и, коротая безделье, насмешливо беседовал с ним. А Иосиф Якимович, не выпуская топор или рубанок из рук, охотно рассказывал ему всякие фронтовые истории, о деревенском житье-бытье, не тая ничего. Пчёлка, несмотря на то, что прошёл всю войну и повидал на ней немало страшного, был дважды ранен, один раз тяжело, охромев на всю жизнь, вероятно, и вообще человек не из трусливых, а перед блатными робел, насмотревшись на ужасы кровавых пересылок. Поэтому с Колей он разговаривал почтительно и даже с оттенком заискивания.
Иосиф Якимович, видимо, твёрдо решил не получать посылку. В конце концов, это его право. Однако не все так считали. В наш угол барака заявились трое ребят, крепких, в своеобразной униформе, по которой можно легко определить, что они профессиональные преступники: рубахи и брюки навыпуск, прохаря, пиджаки (лепёхи) внакидку и кепочки-восьмиклинки с крохотными козырёчками. Это были исполнители. Стоило, например, обратиться к ним с жалобой, что должник не возвращает занятую или проигранную сумму, эти блюстители блатных «законов» быстро находили способ возврата долга, за определённую мзду разумеется. Их звали выбивалами.
Исполнители принялись бить Осю, приговаривая:
— Ты что же, паскудник, лагерный режим нарушаешь? Кто за тебя ящик получать будет — Пушкин?
Пришлось Осе, утерев красные сопли, под присмотром исполнителей совершить спешный вояж в КВЧ, где в присутствии заждавшегося культорга была вскрыта продуктовая посылка на имя Пчёлки Иосифа Якимовича, в которой находилось и свежее свиное сальце, и домашнее коровье маслице, и кусок окорока, тоже домашнего копчения, и баклага бараньего жира — полновесные восемь килограммов всего.
Ося расписался за то, что всё присланное получил полностью, и тут же, в клубе, один из исполнителей, наделённый особыми полномочиями, отделил «людям» половину того, за что расписался Ося. Часть бараньего жира он выскреб финкой в Осину наволочку, пообещав вернуть посудину вскоре. И в самом деле, бригадир, культорг и Ося ещё «пировали» на тумбочке — пили крепкий чай, уплетая розовое свиное сало, когда шестёрка принёс от блатных пустую баклагу, в которую Пчёлка затолкал бараний жир, вынутый ранее исполнителем.
И хотя разговоров в бригаде о «бацилльной» посылке Пчёлки было много, никаких проблесков радости на остроносом лице её хозяина я не заметил. Наоборот, он чем-то встревожился. И, похоже, сильно волновался — переживал.
А разговоры в основном касались того, что Ося темнит-де о нищем, бедственном положении своей семьи, что живут они, как сыр в масле катаются. Как в недавно показанном нам фильме «Кубанские казаки». Да и здесь ещё Оська гребёт деньги лопатой за свои столы и стулья, и что, если его как следует тряхнуть, то можно изрядный куш сорвать.
Остатки посылки Ося отнёс в каптёрку и каждый день зачастил туда, чтобы зачерпнуть ложку жиру и сдобрить им тошнотворную баланду.
Прошло несколько дней, и это чрезвычайное событие в жизни Оси стало забываться, когда ему вручили письмо, сопутствовавшее посылке.
Ося медленно прочёл его и долго сидел на нарине, уронив жилистые руки, и я, сосед его по вагонке,[80] заметил, как слёзы капают с кончика его носа. Ни разу за полгода не видел его в таком растерзанном и подавленном состоянии.
— Что случилось, Иосиф Якимович? — спросил я. Он судорожно сглотнул комок и сказал с дрожью в голосе:
— Писмо какой-то марзавец жане написал, што я захворал чахоткой и срочную посылку потрэбовал. С жирами. Она и поверила. Писмо-то как бы от мэня. Продала козу и полушубок, взаймы денег взала да запихала четыре сотенных в четушку. А её по совету из писма в тую баклагу на дно утопыла. А тую баклагу блатные очистили.
Он утёр заскорузлыми пальцами глаза и высморкался на пол.
— Жана пиша, што моё здоровье всего дороже. И што без мэня всем им хана буде. Если я в тюрме загнуся.
— Ну и кровососы, эти блатные, — только и нашёл я, что сказать в ответ. А Иосиф Якимович опасливо огляделся: не слышал ли ещё кто моих слов.
Для кого я цвела?
Для кого я росла и мечтала,Для кого я, как роза, цвела?До семнадцати лет не гуляла,А потом хулигана нашла.С хулиганом я год прогуляла,Он навек опозорил меня,Опозорил и бросил навекиИ не стал со мной больше гулять!Я не помню, как это случилось,Как в больницу меня привезли,Только помню: когда я очнулась,Мой ребёнок лежал у груди.Рано, рано я матерью стала,Рано, рано гулять с ним пошла,Рано, рано его полюбила,Хулигану всю жизнь отдала.А ты, деточка, спишь и не знаешь,Сколько слёз я с тобой пролила.И сама же я, детка, не знаю,Для кого я, как роза, цвела!
Побегушка
1952, лето. Хакассия, концлагерь вблизи г. Черногорска
Я опять доработался до такого состояния, что еле ноги волочил. Вероятно, потому что когда я входил в азарт, то не жалел сил. А потом наступало тяжёлое похмелье изнеможения.
Впрочем, я преследовал и вполне практическую цель — зачёты. Для моих пятнадцати лет «лямки» они имели большое, вероятно даже решающее, значение. Надежда на возможное досрочное освобождение поддерживала во мне уверенность: я здесь — временно. Поэтому ещё не всё потеряно — есть реальная надежда.
Но наступил день, когда я понял, что даже норму не в силах наскрести. Тем более — на земляных работах. Поэтому путь оставался один — в МСЧ,[81] «под красный крест». Там-то я и попал к доктору Маслову. В лагере о нём распространялись самые смрадные слухи: «фашист» в плену, в немецких концлагерях, наших солдат морил, а гитлеровцев — лечил. За что и врезали ему червонец по пятьдесят восьмой, один «а», — измена Родине. Многие сожалели, что не расстреляли.
К врачу с такой «репутацией» желания попасть у меня не было. Но приём вёл именно он. Борис Алексеевич осмотрел меня и освободил от завтрашнего развода. А ещё через сутки по его настоянию меня перевели из бригады в обслугу.
Дневальство мне всегда не нравилось. К тому же — никаких зачётов. Как ни старайся. Юра Мухамадьяров (имя, фамилия подлинные) тоже дневалил.
— Сколько придуркам дал на лапу? — поинтересовался он.
— За что? — недоумевал я.
— За дневальство.
— Нисколько.
— Не темни.[82]
— Честно. Доктор Маслов устроил. Как доходягу.
— Этот на лапу не берёт. Потому что фашист. А остальные все берут. Закон жизни: есть деньги — будет всё.
Встречались мы часто — бараки рядом. И однажды Юра мне сказал:
— Знаешь, что я тебе посоветую, тёзка, брось ишачить на хозяина. Подохнешь. От работы и кони дохнут.
— Ничего, вытяну. Здоровье ещё есть, — хорохорился я. — Немного оклемаюсь и на зачёты пойду. В бригаду к Зарембе.
— А почему бы тебе не освободиться раньше?
— У меня три пятерки, а третий год всего размерял.
Юра глянул вокруг и тихо произнёс:
— Есть возможность чухнуть.[83]
— Нет, Юра. Хотя очень хочется на волю.