— Иди, во второй тэбэ, — наставлял меня Александр Зиновьевич — Устраивайся, как дома на печи!
Во втором бараке МСЧ лежали вновь выявленные туберкулёзники, в первом — хроники, выхаркивающие остатки легких, и другие, угасавшие от разных хворей «обреченцы», которым уже ничто в условиях концлагеря не в силах помочь.
— Держи хвост морковкой, — фальшиво подбодрил меня Александр Зиновьевич — Радуйся, что во второй тэбэ, а не в нулёвку.
Хохмач! Радуйся… Нулевым отделением МСЧ или нулёвкой, между прочим, называли морг. Так что, выражение «подстригли под нуль» имело и особый смысл: отправили подыхать. Или — обрекли на смерть.
Как ни странно, это известие не поразило меня и даже не расстроило — я не верил, что подхватил тэбэ. Хотя диагноз поставлен на основании лабораторного анализа мокроты.
«Харчки» сдавали через определённое время поголовно все. Контроль процедуры сдачи анализов был весьма строг, потому что случалось, что к бациллоносителям примазывались симулянты. Как, об этом умолчу, пощадив читателя.
Я совсем недавно начал трудиться в бригаде «чистильщиков», обслуживавшей склад оборудования. Он располагался недалеко от лагеря и занимал довольно обширную площадь, обнесённую забором с колючей проволокой. Под открытым небом — временно! — уже который год «хранились» многочисленные металлические ёмкости («бочки»), трубопроводы, заслонки, задвижки, различные измерительные приборы, электромоторы… Утверждали, что это внутренности одного из нефтеперерабатывающих заводов, вывезенные из разгромленной Германии в счёт репараций. На фирменных табличках, прикреплённых к «бочкам», я прочёл слово «Фарбениндустри».
Разгружали железнодорожные составы с заводом и складировали оборудование давно пленные японцы, построившие, кстати сказать, и старую часть нашего лагеря. Выполнили они огромную работу очень толково и аккуратно. Как для себя. И вот более пяти лет эти богатства пылятся и ржавеют под хакасскими ветрами и дождями. А мы, словно соревнуясь с природой, очищаем их от грязи, коррозии и красим. Завод вроде бы уже давно должен давать стране бензин и прочие продукты из местного угля. И даже — пищевой маргарин. Как у немцев во время войны. Но…
В первый день перед началом работы мне выдали защитные очки-консервы, кусок марли — рот и нос прикрыть, две металлические щётки, большую и поменьше, метр наждачной шкурки, рукавицы. Кладовщик предложил и респиратор. Без фильтра. Фильтров давным-давно не поступало, а старые вышли из строя, отслужив свой срок. Я, естественно, от «намордника» отказался. Однако меня заставили его взять — сей прибор полагалось иметь по инструкции техники безопасности. Так я узнал, что лагерное начальство заботится о нашем, зеков, здоровье. Даже вопреки нашему нежеланию соблюдать технику безопасности работ. Если б я не расписался за получение респиратора, то меня не допустили б до работы. Что равноценно отказу. А за отказ — кондей.[87] За три — судимость (саботаж).
Стояла жестокая июльская жара. Сухие ветры приносили из степи запахи полыни и ещё каких-то терпких, незнакомых мне трав. Солнце днём пекло нещадно. А я, истекая потом, драил рыжий бархатный бок огромной цистерны — бригадир предупредил: чтоб сверкала, как у кота яйца. Вот я и старался. Через час моя марлевая повязка в том месте, где прикрывала рот и нос, побурела. К вечеру в горле и носоглотке запершило: сморкнёшь или сплюнешь — сплошь шоколадного цвета слизь.
В следующую смену я соорудил более плотный марлевый фильтр. Но горло всё равно саднило. Да и дышать мешала повязка, хоть срывай.
Когда я впервые увидел на разводе бригаду «чистильщиков», то подивился цвету их одежды — грязно-рыжему. Это была ржавчина. Теперь я пытался от неё избавиться и защититься. Она проникала всюду: за ворот куртки, в рукава, хотя я завязывал их в запястьях тесёмками, в ботинки. Острые осколки вонзались в кожу лица, до крови рассекали губы… Но, несмотря ни на что, я выполнял норму, выскабливая положенные квадратные метры. Очистка требовала постоянных усилий и напряжения, и многие из бригадников харкали кровью — пыль разъедала и травмировала дыхательные пути. Едва ли не большинство из тех, кто угодил в туберкулёзные бараки, трудились в нашей бригаде.
Я догадывался, что и меня может ждать та же участь. Но молодость и легкомыслие нашёптывали: с тобой этого не случится, не опасайся! Я видел не однажды, как наиболее бесшабашные трудились без повязок. Что их заставляло поступать так: равнодушие к собственной судьбе, отчаянье или желание побыстрей оказаться на койке больничного барака?
Соблазн откинуть в сторону удушливую повязку не раз возникал и у меня, однако я преодолевал его. Через неделю-другую охристого цвета крапинки настолько въелись в кожу, что не отмывались даже в бане. Ветеранов нашей бригады легко было отличить по цвету кожи. Не напрасно их дразнили «неграми».
Расценки на профилактические работы — очистку, покраску — грошовые, получки, даже при постоянном перевыполнении норм — копеечные. Единственно, что могло привлечь в бригаду «чистильщиков», так это зачёты. Но и на них немногие зарились. И хотя бригада не числилась в штрафных, перейти из неё в другие начальство не позволяло. А меня она устраивала. Поэтому от Александра Зиновьевича я помчался не в барак номер два, а в МСЧ, к доктору Маслову.[88]
Мне удалось разыскать его в нулевом отделении, в землянке. Помогал ему, то есть прозекторские обязанности выполнял, высокий, сутулый, кособокий и худющий зек по кличке Стропило, а также — Бацилла.[89] Вообще-то его звали Толиком. Борис Алексеевич вытащил его буквально из могилы, то есть из бетонного сырого и холодного карцера, в котором блатарь Стропило натурально умирал. Маслов оперировал его, удалил часть разложившегося правого лёгкого, отпоил рыбьим жиром, подкармливал за свой счёт и поднял-таки на ноги. Мог ли он тогда предполагать, какой роковой поступок — для себя! — он совершает? Едва ли… Таких, как Стропило, врач Маслов спас, может быть, сотни или даже — тысячи. Все ему были дороги, все равны. Ведь когда его, майора медицинской службы, загоняли под топор суда, то пеняли и то, что он, находясь (не по своей вине) в фашистских концлагерях, лечил не только советских людей, военнопленных, но и фашистов. Да, он оказывал врачебную помощь не только советским людям, лечил и врагов, ибо для него не подразделялись больные на тех, кого можно лечить и кого нельзя. Меня, помню, тоже удивило, неприятно удивило, что он лечил и немцев. В моём понимании врагов надо было лишь уничтожать. А он — лечил. Пусть и находясь в плену. Зато я с восхищением и благоговейным уважением относился к Борису Алексеевичу за то, что здесь, в нашем родном советском концлагере, он не делил больных на тех, кого следует лечить хорошо и тех, кого — так себе, не очень. Все были для него равны: и вольнонаёмный, и лагерный начальник, от которого он полностью зависел, и последний изгой, и бывший Герой Труда, и нераскаявшийся бандеровец, заскорузлый работяга и канцелярский лагерный придурок.[90] И что меня просто восхищало — он не брал взяток. Никаких! Ни от кого!
Никто, конечно же, не попрекнул бы его, если б он не обратил особого внимания на какого-то доходягу-туберкулёзника. Никто Маслова не просил и не заставлял хлопотать перед начальством за нарушителя лагерного режима, оказавшегося в бетонном капкане, — сам виноват. Но Борис Алексеевич сумел-таки добиться своего. И уж кто-кто, но Стропило-то хорошо знал, кому он обязан жизнью своей. Знал, но… У блатных своё понимание, свои «понятия» всего. И нет для них и не может быть ничего святого — нет и не может быть!
На меня Толик произвёл неприятное впечатление: как в любом блатном, чувствовалось в нём надменное, лживое и агрессивное. И я сторонился его.
Я застал Маслова возле знаменитого на весь лагерь стола, обитого оцинкованным железом, на котором лежал распоротый труп. Борис Алексеевич поднёс к свисавшей с низкого потолка лампе с металлическим отражателем света двухлитровую стеклянную банку с каким-то сизым округлым предметом, похожим на булыжник. Доктор был возбуждён и даже весел.
— Вот, полюбуйся, Рязанов туберкулёз сердца!
Честно говоря, я не мог разделить восторг доктора.
— Редчайший случай, — пояснил Маслов. — Анатолий, где у нас раствор формалина?
А я подумал: «От каких недугов только не умирают люди».
— Чем могу быть полезным, молодой человек? — добродушно спросил меня доктор.
Я, волнуясь, объяснил.
— Это ошибка, — уверенно заявил я.
— Хорошо, что ты сомневаешься. Чем больше будешь сомневаться, тем ближе к истине подойдёшь, — с явной иронией произнёс доктор. И уже серьёзно: — Лечь в стационар, однако, тебе придётся.
Лицо Маслова стало жёстким. Чтобы не раздражать доктора, я согласился и вылез из навечно пропахшей хлорной известью душной землянки. Снаружи было солнечно и тепло. Ничего не поделаешь, надо топать в больничку. Да и чего я заартачился? Отлежусь, отдохну по-настоящему. Вот только зачётов не заработаю. Жаль. Тем более что у меня не было и тени сомнения: никакой я не туберкулёзник, а совершенно здоров.