Оглянувшись по сторонам, я засунул пайку далеко под матрац. И не спускал с этого места глаз. А когда отлучался, то просил присмотреть Леонида Романовича.
Когда вечером грязные, потные, усталые и злые работяги возвращались с объекта, я встал возле матраца, под которым лежала пайка, дождался хозяина и пожурил его за неосторожность.
— Приманиваешь шакальё, а я — в ответе. Крысятник обнаглел. Даже у больного беспомощного человека внаглую кусок украл. У Комиссара.
— Не мандражи,[68] пацан.
— Чего — не мандражи? Мне надоело свои кровные отдавать. Я ведь не женат на дочке миллионера…
Это я не сам придумал о дочери миллионера. Крылатое выражение. Лагерный фольклор. Записать бы, да некогда.
Парень ухмыльнулся.
— Если эту пайку не ты скоммуниздишь, — не мечи икру.[69] Кому-то урок будет.
— Я тебя предупредил: поступай, как знаешь.
«Как же он собирается поймать крысятника? — раздумывал я. — Если привязать к руке… За бечёвку. Так срезать могут, не почувствуешь. Даже если не спишь. Фокусники!»
После ужина, когда все вернулись в землянку, возле входа встали четверо крепких мужиков из грабарской[70] бригады. Один из них объявил:
— Никому из палатки не выходить!
И начал с меня:
— А ну, дневальный, открывай хлебальник.
— Зачем?
— Открывай-открывай. По-хорошему, и поширше. А то сами раззявим.
Я разинул рот, и они заглянули в него.
— Ты, — показал детина мозолистым пальцем на моего соседа по нарам.
Они не пропустили даже Комиссара.
— А ты куда? — уцепил за рукав куртки один из проверяющих устремившегося к выходу того самого шустряка, что не понравился мне своей чрезмерной подвижностью. Я напрягся: неужели угадал тогда? А ведь он подходил, сочувствовал мне. Ободрял, ухмыляясь.
— В сортир, — вызывающим тоном ответил шустрячок.
— Потерпишь.
— На нары нахезаю.[71]
— Раскрывай хлебальник!
Он подчинился.
— Беги, пока не обхезался, — разрешил проверявший.
— Кто зайдёт, не отпускайте, — распорядился один из проверявших. К входу сразу устремилось несколько добровольцев.
Я с интересом ждал, чем этот странный осмотр завершится. Глупость какая-то. Если кто-то слопал ту пайку, то чего в рты заглядывать? Не застрял ли колышек в зубах? Которым хлеборезы пришпиливали крохотные довески к пайке якобы для точного веса?
Каким же недогадливым я оказался!
Вскоре раздался восклик:
— Ах ты, погань! Шакалюга!
И тут же последовали звуки ударов. Их перекрыл страшный вопль. Так ревёт зверь, чуя смертельную угрозу:
— Зар-р-режу, па-а-длы![72]
На вопяшего навалилась груда тел. Он успел крикнуть ещё раз. От нестерпимой боли, наверное. Мне подумалось, что ему вывернули руки. Или сломали рёбра.
Его выбросили в проход между нар. Кого, я не видел. Сразу возникла сутолока. Все лезли, отталкивая друг друга, туда, где находилась жертва. Месили только ногами. До меня доносились глухие удары. Такие же звуки, наверное, раздавались, когда меня пытали оперативники седьмого отделения милиции двадцать шестого февраля, принуждая к добровольному признанию в совершении многочисленных преступлений, совершённых кем-то.
Мне стало муторно, когда понял, что его убивают. Несчастный, по-видимому, сделал отчаянную попытку залезть под нары, потому что кто-то хриплым голосом рявкнул:
— К-куда, с-с-сука? Змей Горыныч!
И его выдернули, чтобы с ещё большей яростью продолжить истязание.
— Хватит! Убьёте, — сказал кто-то громко. Но ему не вняли. А пригрозили. К избиваемому устремлялись всё новые и новые жаждущие причинить жертве боль.
Я тоже оказался возле разгорячённой потной толпы, но даже не попытался протиснуться туда, откуда слышались удары и уханья.
— Мужики, — выкрикнул я, вцепившись в чьё-то плечо. — Товарищи! Не надо! Что вы? Хватит!
Но я так и не договорил, получив мощнейший удар локтем в живот, и отлетел к бачку. И больше не полез в копошащуюся толпу. Меня трясло, но не от страха. Наверное, это опять настиг меня нервный припадок — болезненный спазм сжал горло. И в этот миг я вспомнил, что точно такое же я уже когда-то видел. Всё повторялось, словно происходило не в жизни, а прогонялась вторично фантастическая лента кино. Я словно в нереальном мире вдруг оказался. Но, к сожалению, всё, что происходившее вокруг меня, не было сном.
Как по команде толпа отпрянула от жертвы, безмолвно лежащей в проходе между нар. Все разошлись по своим местам.
Кто-то назвал фамилию лагерного шакала: Родичев. Звали Сашей. Отбывал срок за «чернуху».[73] Конечно же, я знал его. И видел, разумеется, неоднократно. Но помочь ему сейчас я ничем не мог. Я еле проглотил кружку воды. И с горечью повторял про себя:
— Ну зачем, зачем ты это сделал? Зачем?
Какой-то запыхавшийся зек, спеша из палатки, сказал другому:
— На химию пропадлина попался.
Когда его выносили, я всё же набрался духу взглянуть на физиономию пострадавшего за свою необузданную алчность и наглость. Но лица не увидел. Настолько оно было изуродовано.
Ночью он умер. А поутру я, прибирая землянку, обнаружил под нарами обкусанную краюху со странными фиолетовыми вкраплениями в глинистом мякише, вынес остатки пайки на солнечный свет и разглядел, что это стружки стержня химического карандаша. Тут же в ушах зазвучала озорная школьная частушка:
Химия, химия —Вся залупа синяя…
Еле выключил эту пошлую песенку. С чего она возникла в столь трагической обстановке?
Постепенно мне вспомнился тот Саша Родичев. Долго тогда он охмурял меня, представившись кандидатом математических наук. И всё как-то криво улыбался, не отрывая взгляда от чисто выметенного мной еловым веником пола. Я так и не увидел его глаз. Разумеется, не был он никаким кандидатом наук, но «химиком» — точно.
Что с тобою, мой маленький мальчик…
Что с тобою, мой маленький мальчик?Если болен, врача позову.Мама, мама, мне врач не поможет,Я влюбился в девчонку одну.У неё, мама, чёрные брови,Голубые большие глаза.Юбку носит она из бостонаИ вертлявая, как стрекоза.Верю, верю, мой маленький мальчик,Я сама ведь такая была.Полюбила я раз хулигана,От него я тебя родила.Хулиган был красив сам собою,Пел, плясал, на гитаре играл.Как узнал он, что я жду ребёнка,Очень быстро куда-то удрал.
Срочная посылка
1951 год
Все в бригаде знали, что Ося не получает помощи из дома. И не может на неё рассчитывать. А сегодня, не успели мы вернуться в зону, прибежал из КВЧ, где выдавали посылки, Саша Жареный, специально откомандированный, чтобы узнать, есть ли в списке кто-нибудь из наших, и сообщил:
— Кузнецов, Абдурахманов, Пчёлка!
Первые двое собрались, прихватив пустые подушечные наволочки (фанерные и картонные ящики почему-то выдавать на руки не полагалось), и поспешили в клубный барак. На всех на них Жареный занял очередь. Но Ося, видимо, и не подумал последовать примеру бригадников, будучи уверен, что Саша его разыграл, «взял на понт», как говорят блатные. И чем активнее Осю подталкивали пойти за посылкой, тем упорнее он сопротивлялся, признавая настойчивость других верным признаком обмана. Ося кривился виноватой и застенчивой улыбкой и повторял:
— Та ж хто мэне её при́шлет, чи прокурор?
Остроносый, со светлыми, выцветшими от жестоких жизненных испытаний глазами, коренастый, Ося происходил из белорусской глухомани. Семья его, по-деревенски многочисленная — успел к своим тридцати годам наплодить чуть ли не десяток ребятишек, мал мала меньше, — очень нуждалась, обитая в каком-то малосильном колхозе, и, по словам самого Оси, «девятый хрен без соли доедала». Не секретом было ото всех, что экономный, расчётливый Ося сберегал каждую копейку, прирабатывал, как мог, и ухитрялся, пусть и нечасто, через вольняшек отправлять семье небольшие денежные переводы.
Едва ли не самым потешным было то, что Ося подолгу старательно сочинял письма своей семье, наставляя в них детей, как им жить, как вести себя, причём под родительский его запрет подпадали не только такие деяния, как хулиганство, сквернословие, воровство (а отбывал Пчёлка именно за хищение колхозного имущества: торбочку ржи с тока, где плотничал, пытался прихватить), но и неуважение начальства — любого! — леность, неподчинение и непослушание матери и старшим родственникам… Письма его были полны конкретных советов: как какую крестьянскую работу выполнить лучше, где какие грибы растут и какую ягоду, где и в какое время брать… И хотя Ося разменял четвёртый год семилетнего срока, ни на день не оторвался от своей семьи, родной деревни.