Крыльцо со всех сторон обступили фронтовики-казаки и солдаты в побуревших, землистого цвета, шинелях. У некоторых забинтованные несвежей марлей руки держались на перевязи.
В толпе, там и сям, уже вспыхивали словесные схватки.
Круглолицый однорукий солдат в папахе с отвернутыми, торчавшими врозь ушами — тот самый Сенька Твердов, которому я по просьбе жены его Елены писал на фронт страстные, ласковые письма, — выкрикивал, захлебываясь от желания поскорее высказаться:
— Хватит — попановали! Зараз всех уравняют в правах — казаков и хохлов. Тепереча свобода для всех и народная власть.
Седобородый дед-казак отвечал гордо, сквозь зубы:
— А ты эти права завоевывал? Чего орешь?
— Да, я их завоевал на фронте. Руку вон оставил под Мозырем.
— А при чем тут казаки, что германцы открутили твою руку, — солидно оборонялся дед. — Ты правов казачьих не трогай. Мы ими пользовались и будем пользоваться во веки веков.
— А как же мы? — опросил солдат. — Мы что? Не люди?
— А нам какое дело. Метитесь к своему Временному правительству и у него спрашивайте. А ежели будете за горло казаков брать, тогда мы другой разговор поведем — скажем: убирайтеся отцеля, покуль мы не взялись за оружию.
— Вы? Супротив нас, фронтовиков? Супротив русских — с оружием?! — округляя глаза, взвизгнул Сенька.
— А то чего же! Так маханем с Дону, что пятками засверкаете. Мы — донцы, и Дон наш. А вы как знаете…
Дед выглядел очень воинственно в своем александровском чекмене, лежавшем, наверное, в сундуке еще с балканской войны, в шароварах с иссеченными молью лампасами.
В годы моей юности таких стариков в хуторе было еще немало. Мы, иногородние ребята, боялись их больше, чем атамана и полицейских. Многие из стариков чуть ли не до восьмидесяти лет ходили в выборных, зорко охраняли старые, патриархальные порядки, голоса их на сборах были решающими, а приговоры часто жестокими.
Для них ничего не стоило поймать какого-нибудь не в меру зарвавшегося или не оказавшего должного почтения к властям хохла и даже казака, отвести в хуторскую кордегардию и настоять перед сходом, чтобы сами же старики выпороли правонарушителя тут же у хуторского правления плетями.
Я почувствовал, что кто-то вцепился в мое плечо, как клещами. Обернулся. Передо мной стоял и нагловато ухмылялся Сема Кривошеин. Он неузнаваемо преобразился: новенькая юнкерская шинель ладно обтягивала его узкие плечи, красные, с серебряным ободком погоны поблескивали на солнце, казачья фуражка с такой же новенькой монархической кокардой лихо сдвинута набекрень, из-под нее молодцевато торчал тщательно отращенный чуб.
Крепко держа меня за воротник, Кривошеин проговорил каким-то оловянным, скрежещущим голосом:
— Здорово, кацап! Радуешься, да?
Я сразу сообразил: это был уже не тот Сема, который больше из озорства, чем всерьез, гонялся за мной по школьному двору, размахивая отцовской шашкой. Его сведенные к переносице недобрые глаза струили вполне зрелую ненависть.
Я попытался снять с плеча его руку, но он вцепился в меня еще крепче.
— Нет, погоди, — сильно тряхнул он меня. — Помнишь наш уговор сразиться, а? Помнишь?
— Ну, помню, — сказал я и вопросительно взглянул на Рогова.
Тот выжидающе стоял в сторонке.
— А ежели помнишь — уговор надо выполнять. Ты тогда одурачил меня. Отвертелся. Начал играть в мушкетеров… Ну, я «Три мушкетера» прочитал. И они слово свое выполняли, кажись, так? Ну-ка, идем.
— Куда? — невесело спросил я.
— А вон туда. За угол. За правление.
Тут вмешался Иван Рогов:
— Куда ты его тащишь? Зачем?
— Он знает — зачем, — кивнул на меня Кривошеин.
Мне было стыдно показать перед Роговым свою робость, да и не тот я был, что полгода назад, и я огрызнулся не менее вызывающе:
— Ну что ж… Идем.
Я испытывал почти физическое отвращение к дракам. Не помню, на кого или на что я надеялся, может быть на собственное самолюбие и злость, обычно помогающие схватываться в поединке даже с более сильным противником.
И я пошел.
— Ты с нами не ходи, Рогик, — обернувшись к моему другу, предупредил Сема.
Он обратился к нему еще по-школьному, согласно обычаю, придав фамилии уменьшительную форму.
— Нет, я пойду, — буркнул Рогов.
Все еще надеясь на мирный исход дела, я, как и в прошлогоднюю встречу с Кривошеиным, попытался свести ее к шутке.
— Это мой секундант, — бледно улыбаясь, кивнул я на Рогова.
— А я без секундантов хочу намылить тебе шею, — грубо ответил Сема и, схватив меня за руку, потянул за угол правления.
Я услышал донесшийся с площади голос первого оратора, возвещавший о крушении старого режима, и прокатившиеся по толпе дружные аплодисменты. Там обсуждался вопрос о хуторской власти, а мы с Семой готовились решить действием свой, не менее важный, еще со школьной скамьи не решенный междоусобный вопрос. Судя по всему, Сема припомнил мне и «фальшивые» лампасы, и мое соавторство с Мишей Лапенко при сочинении ядовитых стихов, высмеивающих излишнюю казачью фанаберию.
И вот с ясностью, как будто это было только вчера, вспоминая о том дне, я вижу, как Сема, зайдя за угол, снимает свою прекрасную казенную юнкерскую шинель, бережно свернув, кладет ее на каменную изгородь и, приближаясь ко мне, спрашивает в упор:
— Ты — за революцию или против революции?
— Ну, допустим, за революцию, — тоже дерзко, со злым вызовом отвечаю я.
— И ты это вправду?
— Конечно, — тяжело дыша и чувствуя, как в груди нарастает что-то незнакомо-горячее, подтверждаю я.
— А ты знаешь, что я теперь воспитанник юнкерского училища? И что я имею полное право за оскорбление своей чести и чести училища убить тебя? — хрипло спрашивает Сема.
Я отрицательно качаю головой: нет, этого я не знал, а сам отчетливо слышу все, что происходит на площади перед правлением.
— …В хуторе должен быть единый гражданский комитет, куда войдут атаман и представители всех слоев населения без различия их сословного положения!.. — доносится с площади высокий, сочный и сильный голос. У меня мелькает мысль: это говорит тот, в бекеше и в пенсне. У Арсения Никитича голос послабее, пожиже… Ведь он недавно из тюрьмы и еще не набрался сил, чтобы говорить так отчетливо и громко.
Я не успеваю закончить свою догадку. Удар опрокидывает меня на каменную стенку, и я ощущаю тиной острый угол камня. Боль мгновенно зажигает во мне ответную безрассудную ярость.
Под долетавшие с площади крики «Долой!», «Неправильная!» я вскакиваю и прыгаю на Сему, стараясь схватить его за шею и двинуть кулаком в нахальное, спесивое лицо. И до чего же противны мне в эту минуту чернявые — густые брови Семы, злобно сведенные к переносью глаза, эмалевая николаевская кокарда на картузе.
Но тут обнаруживается, что драться я Совсем не умею, а лишь беспорядочно размахиваю кулаками, колочу по чем попало, а чаще всего по костистым Семиным локтям. И вдруг получаю очередной рассчитанный удар в грудь, да такой, что кажется, будто мне заткнули на мгновение дыхательное горло…
Будто сквозь вату слышу, как ветер доносит с площади крики «ура». Это, это, кажется, держит речь Арсений Никитич! Ну, конечно же, его голос…
— …Граждане казаки и солдаты! Вы скажите по совести: неужели вам не надоело воевать?
— Надоело!.. Кончать надо войну!
— Землю даешь! Хлеба! Мир!
Я снова остервенело кидаюсь на Сему. Мне кажется, это он или такие, как он, противятся тому, о чем кричит большинство народа на площади. Злость и протест против его насмешек и чванства помогают мне нанести, может быть, случайный удачный удар в Семин подбородок. Работа в ремонте с костыльным молотком все-таки пошла мне на пользу. Кривошеин едва удерживается на ногах.
Неизвестно, как ответил бы на мой удар Сема, возможно, этот удар был бы для меня последним, но тут Ваня Рогов, терпеливо наблюдавший за поединком, заметив, что я выдыхаюсь, поспешил мне на помощь.
Не зря швырялся он двухпудовой гирей и все время наращивал мускулы. По сравнению с ним Сема оказался сущим кутенком. Получив хороший удар под ложечку, Кривошеин свалился с ног…
И тут мы увидели: к нам бегут старики. Их было двое: в стародавних мундирах, с развешанными на груди георгиевскими крестами. Серебряные бороды их развевались по ветру.
— Стойте! Ах вы, идоловы деточки! Ах, жевжики! А ну-ка разойдитесь! — кричали они.
Я уже знал: со стариками шутки плохи. Я и Рогов мигом перемахнули через каменную стенку, но удивительнее всего — Сема Кривошеин, новоиспеченный юнкер и ревнитель казачьей амбиции, оправившись от удара, тоже вскочил и, подхватив под мышку шинель, пустился наутек.
Обежав прилегающий к правлению двор, мы с Роговым вновь очутились на площади и смешались с толпой. Я торопливо привел себя в порядок.