из-за густой тени, бросаемой поднятым фордеком. Однако ноги их попадали в полосу яркого солнечного света и указывали на то, что пассажиров двое. Один из них принадлежит к ведомству военному, другой – к гражданскому. Ноги военного были обуты в юфтевые сапоги кавалерийского образца и не подавали никаких признаков жизни, точно принадлежали памятнику. Тоненькие, обтянутые клетчатыми брючками ноги соседа, в несвежих носках и темно-коричневых штиблетах, напротив, поражали жизненной неуспокоенностью. Ежесекундно пританцовывая, они то и дело взлетали, заплетались в тугой жгут, и только лишь для того, чтобы тут же расплестись и снова заплестись… Это продолжалось до того момента, пока из лавки не вышел хмурый извозчик. Забравшись на козлы и не оборачиваясь к пассажирам, ездец сипло проговорил:
– Кажись, он!
Лишь только кучер произнес эту фразу, тоненькие ножки в штиблетах замерли, могучие же чресла военного вздрогнули и по-бабьи слиплись коленями.
– Ну, что же, господин Щеколдаев, теперь ваш черед! – раздался из-под фордека хорошо знакомый голос чиновника особых поручений Кочкина.
Если бы Меркурий Фролыч не назвал Щеколдаева по фамилии, мы ни за что на свете не смогли бы признать в человеке, выбравшемся из пролетки, бравого унтер-офицера. Из военной формы на нем только и было, что английского покроя бриджи да уже известные юфтевые сапоги, а в остальном… Синий сюртук какого-то невероятного балалаечного покроя, с буфами, обшлагами и позеленевшими от дурного хранения латунными пуговицами. Под сюртуком синяя рубаха, как у руководителя цыганского хора, и криво повязанный красный бант на могучей шее. Голову венчал старопоместный картуз. Но основные трансформации произошли с лицом Щеколдаева. Все оно, точно тумба афишами, было заклеено фальшивыми бровями, бакенбардами, усами, подусниками, ну и, конечно же, бородой. Полицейский гример, надо заметить, большой искусник, перед которым была поставлена задача добиться полной неузнаваемости, постарался на славу. Даже родная мать отказалась бы от сына, предстань он в таком виде пред нею.
Одергивая сюртук, унтер-офицер сконфуженной походкой вошел в лавку, пробыл там недолго. Вышел, зайцем перемахнул деревянный тротуар и быстро нырнул в спасительную тень фордека.
– Да, это он! – на выдохе сказал Щеколдаев.
Так Всеволод Петрович Савотеев был опознан свидетелями в лице губернаторского кучера Капитона и унтер-офицера Щеколдаева как человек, совершивший в начале мая нападение на его превосходительство.
За Савотеевым была установлена постоянная слежка. Собрана необходимая информация и о нем самом, и о его родственниках, которых, к слову сказать, было немного: всего лишь одна мать. Семья Савотеевых была довольно зажиточной, владела несколькими скобяными лавками, торговля в них шла бойко, принося неплохой доход. После смерти мужа управление всей скобяной торговлей взяла на себя вдова. Многие думали, что у нее ничего не получится, все-таки как-никак женщина. Но она справилась и не только не разрушила, а еще и упрочила семейное дело.
Что касаемо сына, он помогал матери, работая приказчиком в лавке, расположенной в Челобитовом переулке, ну и еще, случалось, ездил с ней по другим семейным магазинам, где мать время от времени устраивала инспекции.
Вел Всеволод Петрович жизнь, сообразную его возрасту. По внешнему виду Савотеева нельзя было сказать, что у него имеется психическое расстройство. Поведение его ничем не отличалось от поведения нормальных людей. Была у него зазноба, девица из купеческой семьи, с которой он регулярно встречался.
По воскресеньям вместе с матерью Всеволод ходил к обедне в храм Усекновения. Узнав про это, Фома Фомич велел агентам, ведущим наблюдение, в следующее воскресенье войти в храм вместе с Савотеевым и посмотреть, перед какой иконой он молится. То, что он прочел в воскресном рапорте, его ничуть не удивило. Савотеев молился перед иконой святого Пантелеймона. Кроме всего этого, как было установлено негласным наблюдением, он довольно часто бывал на Торфяной улице в доме Пядникова и встречался там с неким Агафоновым.
Кто такой этот Агафонов, сейчас выяснялось. Но настораживало то обстоятельство, что Торфяная улица имела в Татаяре дурную славу, там селилось всякое отребье. На Торфяной можно было отыскать и повинного в растрате чиновника, и беглого каторжника, воров и грабителей всяких сортов, гулящих женщин, среди которых попадались и хипесницы. Словом, нехорошее это было место. А вот Пядниковский дом на самой Торфяной считался дурным. И какой интерес приводил туда Савотеева, оставалось пока невыясненным.
Глава 24
«Сестры милосердия»
Все это было немедленно сообщено его превосходительству. Фон Шпинне лично доложил о первых успехах. Губернатор внимательно и спокойно выслушал начальника сыскной, помолчал и, играя серебряным портсигаром, спросил:
– Вы арестовали этого, – пощелкал пальцами, – этого Савотеева?
– Нет, – ответил Фома Фомич.
Граф уронил портсигар, тот ударился о стол и раскрылся, обнажая туго набитое пахитосками чрево.
– Почему? Вы что же, упустили его? – Губернатор быстро поднял упавший портсигар и резким движением защелкнул.
– Нет, ваше превосходительство, мы не упустили его. Скажу вам больше, Савотеев живет и ничего не подозревает…
– Почему же в таком случае вы не произвели арест?
– Причин несколько. Если позволите, я по порядку…
– Слушаю вас, полковник!
– Прежде всего, сам Савотеев не представляет для вас никакой угрозы. Он всего лишь ничего не значащая пешка, даже не пешка, он просто-напросто жертва.
– Ну, так уж и жертва? – засомневался губернатор.
– Именно так! Жертва. И он, повторюсь, не опасен. Опасны те люди, которые стоят за ним, которые, прознав о болезни, попытались использовать Савотеева в своих целях. Если мы сейчас его арестуем, это нам ничего не даст. Вряд ли он сможет назвать какие-то имена. Истинные же ваши враги, узнав про это, затаятся, а возможно, и вовсе покинут город.
– Нам же лучше. Пусть их, пусть уезжают! – воскликнул губернатор в запале.
– Чтобы спустя совсем непродолжительное время вернуться и снова взяться за старое?
– Что вы, Фома Фомич, имеете в виду, говоря «взяться за старое»?
– То, что они снова попытаются вас убить.
– Убить? – Лицо губернатора посерело, губы затряслись, однако начальник сыскной не стал его щадить и с нажимом повторил:
– Да, убить, но вы ведь сами убеждали меня в этом давеча.
– Убеждал! – согласился граф.
– И они, эти люди, обязательно вас убьют…
– Что вы такое говорите, полковник?
– Убьют, если мы не схватим их.
– Ну, так хватайте, полковник, хватайте! Пора от слов переходить к хоть каким-то действиям! Мне рекомендовали вас как умного и опытного сыщика, но единственное, что я перед собой вижу, это младенческая неспособность к принятию самостоятельных решений.
И тон губернатора, и слова носили ярко выраженный оскорбительный характер. От этого мог вспылить кто угодно, но только не фон Шпинне. Начальник сыскной обладал поразительной выдержкой, которая основывалась не столько на хладнокровии, сколько на созерцательном, где-то даже шутливом отношении к окружающим его явлениям. Вот и теперь он никак не отреагировал на выпад графа, а спокойно спросил у последнего:
– Ну, как же мы сможем схватить этих людей, если арестуем Савотеева? Это будет сравнимо с предупреждением их об опасности.
– Полковник! – Глаза губернатора округлились, левая щека задергалась. – Вы, ей-богу, смешите меня. Если его не нужно арестовывать, не арестовывайте, если нужно арестовать – арестуйте! Поступайте, как того требуют обстоятельства, не мне же учить вас сыску!
И все же желание кого-нибудь поучить было у его превосходительства столь сильно, что он не смог отказать себе в удовольствии следующие пятнадцать минут говорить без умолку. Речь губернатора, блестящую с точки зрения ораторского искусства и совершенно бесполезную с практической стороны, можно было свести к нескольким фразам: «Каждый должен заниматься своим делом: пахарь пахать, сыщик искать, губернатор… А это уже не ваше дело, чем должен заниматься губернатор!»
Фома Фомич, надо отдать ему должное, дисциплинированно выслушал и сделал кое-какие пометки в своей записной книжке. Справедливости ради и чтобы читатель не заподозрил фон Шпинне в чинопочитательстве заметим, что к сказанному губернатором эти пометки никакого отношения не имели. Начальник сыскной давным-давно освоил искусство, держась за нить чужого разговора, думать о своем.
Освободившись от запора, возникшего вследствие переизбытка житейской мудрости, губернатор заметно подобрел. Он прикурил пахитоску, глубоко и страстно затянулся, после чего, указывая на блокнот в руках Фомы Фомича, сказал:
– Это хорошо, что