Над озером пролетела скопа, вдруг застыла в воздухе и ринулась вниз. Несколько мгновений ее не было видно, а когда она снова поднялась, мальчики увидели серебряную рыбку у нее в когтях.
— Я хотел тебя спросить, Отвин… Что-то Сабины не видно.
— Она больна… Говорят, тиф у нее.
— Тиф? Боже мой! — Генрих подтянул ноги и обхватил колени.
Некоторое время оба молчали.
— Но нельзя, чтобы знали, что она болеет тифом, — сказал Отвин, — а то ее отправят в барак для заразных.
— Никому не скажу, Отвин, — пообещал Генрих.
— Может быть, она даже умрет, — сказал Отвин.
— Боже мой!
Они еще говорили о Сабине, говорили робко, осторожно.
Сабина иногда приходила смотреть, как он рисует, рассказывал Отвин. А однажды подарила ему коробочку с красками.
— Сюда? Сюда она приходила?
— Вот сюда, где мы сидим. Вон оттуда с горы приходила. — И Отвин кисточкой показал, откуда приходила девочка.
Отвин рисовал море, они говорили о том о сем. Говорили и о смерти.
— У нас умер один по дороге, — сказал Генрих. — Мы сидели у костра, ели картошку… Мы и не заметили, как Бальдур умер. Ножки у него очень тоненькие были. Но мы правда ничего не заметили. А когда он был уже мертвый, мы стали его жалеть. Но мы были и рады, что он умер. Теперь мы могли быстрей идти. Не надо было так часто ждать фрау Пувалевски…
Отвин тоже рассказал об одном случае. О бабушке он рассказал. Однажды — это было зимой — она умерла. Без конца она говорила, что умрет весной, а умерла в январе.
— Я был у нее в комнате, — рассказывал Отвин, — но она сказала, чтобы я шел на кухню. А когда я вернулся…
— Правда, Отвин, — говорил Генрих, — нам было его жалко. Но мы и радовались, что он умер. Не знаю, почему так получилось, но мы были рады.
— Сколько я себя помню, я всегда жил у нее, — говорил Отвин. — И мне разрешали все время рисовать. Сколько хочу. А она сидела за столом и смотрела, как я рисую. И всегда говорила мне: «Ах, Отвин, нарисуй мне еще такую красивую картинку!»
— И еще я знаю один случай — это когда они Рыжего повесили. Я его не предал, Отвин. Это фрау Сагорайт донесла на него жандармам. Но, понимаешь, может быть, и я предал бы его. Они повесили Рыжего на мертвом тополе. Но я его не выдал.
— Очень она в домино любила играть. Без конца мы с ней в домино резались. Она не была моей мамой. Она была сестра моей бабушки. Но я все равно думал, что она моя мама. Когда мы с ней в последний вечер играли в домино, она вдруг сказала мне…
— И еще я один случай знаю, Отвин. Тоже там, в Померании, это было. И санитар, когда я приходил… Такой добрый дядька этот санитар был! Он мне сказал, что она уже встает. А на другой день, когда я пришел…
Генрих внезапно умолк. Отвин тоже ничего не говорил.
Они поднялись каждый со своего камня, подошли к Орлику, стали хлопать по его крепкой шее. Потом нарвали щавеля, повалились на траву и, глядя на синее небо, жевали щавель. Земля была теплая. Солнце пекло…
Вечером в деревню прикатила военная машина. Рядом с водителем сидел офицер. Когда он вылезал из машины, все увидели его мягкие офицерские сапоги.
Он закурил сигаретку и спросил, где мальчик.
— Salud, господин Новиков! — приветствовал его Генрих.
Он стал расспрашивать офицера про солдат, решив, что комендант приехал, чтобы сообщить ему о них. Но нового он так ничего и не узнал.
— Нашел бургомистра?
— Бургомистра? Да, бургомистра нашел. Я целый день ехал, господин Новиков, и вечером, когда до седьмой деревни добрался…
Офицер курил, слушая его рассказ. Ему нравился мальчишка, и он знал, что солдаты тоже его любили.
Потом Генрих сбегал за Комареком и привел его.
Офицер не ожидал увидеть молодого человека, но, увидев старого Комарека, удивился. Он долго смотрел на старика и, должно быть, заколебался.
— Так вот, вы бургомистр. — Он предложил старику сигарету, потом спросил: — Вы коммунист?
— Господин комендант, не могу я быть бургомистром, — сказал. Комарек. — Всю жизнь прожил рыбаком-арендатором… Нет, я не был коммунистом.
— Он в Петрограде был, господин Новиков. В революцию он в Петрограде был.
Но старый Комарек продолжал возражать, делая это очень неловко, да и мальчишка беспрестанно прерывал его.
Странное было чувство у офицера, когда он слушал, как старик говорил, с трудом подбирая слова, а мальчишка все время перебивал его, уверяя, что дедушка Комарек всегда был коммунистом.
«Нет, стар он чересчур, — думал офицер, — чересчур стар». Но тут же услышал свои собственные слова:
— Все равно, вы теперь бургомистр. С сегодняшнего дня вы бургомистр. — Сказав это, он тут же понял, что сделал это ради мальчонки.
ГЛАВА ВТОРАЯ
5
Уж очень почтенный вид был у старого Комарека, когда он сидел в бургомистерской за столом, откинувшись на спинку кресла, и перо его, прежде чем писать на бумаге, выводило в воздухе всякие крючки и закорючки. Непривычное было это занятие для старика. Частенько и рука немела, приходилось давать ей отдых.
Сначала он составил список всех тех, кого следовало пропустить через вошебойку. Потом список получателей детского молока. Затем список сдачи яиц, список наличия домашней птицы и под конец — список свиней и крупного рогатого скота…
А дело, оказывается, заключалось в том, что в Гросс-Пельцкулене решили установить справедливость. Генрих сидел на ящике из-под яиц и перечислял фамилии. От нетерпения он болтал ногами, обутыми в солдатские сапоги. Надо же, у дедушки Комарека опять руку свело!
Справедливость — вот, оказывается, в чем загвоздка!
Старый Комарек тоже заразился страстью мальчишки: немедленно и непременно они хотели устроить в Гросс-Пельцкулене рай земной. И чтоб мясо и молоко было для всех! И комнатка своя у каждого. И яблоки, и картошка, и сажень дров на зиму. Пусть все, все будет устроено по справедливости! Комарек злился на свою руку и говорил:
— Да, да, корень всего зла, если такой есть, — в несправедливости!
Порой старик задумывался: до чего же проста правда! До того проста, что ее ребенок поймет.
— Знаете, дедушка Комарек, это все равно, как говорить: можно — справедливость, а можно — коммунизм. Это одно и то же.
«И до того она проста, что и не ошибешься никогда! — И еще старик подумал: — Ведь это на пользу правде, что она такая простая».
— И потом, дедушка Комарек, власть-то наша!
И до чего мальчонка распалился!
Генрих вспоминал и споры с Николаем, и всякие высокие слова лезли ему в голову. А сейчас он думал, какой бы им еще список составить.
— Дедушка Комарек, как вы считаете, справедливо это, что у Готлиба только одни штаны?
— Сейчас много людей, у которых только одна пара штанов.
— Верно. Но скажите, справедливо это?
— Нет, не справедливо, — отвечал Комарек.
— А у Бернико полный шкаф штанов.
— Ты что, в шкаф к нему нос совал?
— Наверняка у него полный шкаф штанов.
Комарек усомнился:
— Зачем ему столько штанов?
— Ну, скажем, у него шесть пар штанов. Справедливо это?
Старик задумался: вопрос показался ему не простым.
— Давно уже так устроено: у одних шесть пар штанов, у других одна пара.
— А власть-то наша!
— Да, власть наша, — согласился Комарек.
6
Без конца стучат в дверь — прерывают их.
— Хорошо, фрау Пувалевски, я позабочусь об этом.
Генрих спешит добавить:
— Понимаете, фрау Пувалевски, все будет у нас по-другому.
— Работаешь, работаешь, а жрать-то нам с гулькин нос дают, — говорит фрау Пувалевски.
Она привела всех своих детей в бургомистерскую. Но теперь они все умыты, у Эдельгард светленькие, туго заплетенные косички.
А то зайдут сестры-близнецы. У одной — черная сумка под мышкой.
— Какого дьявола! Не могу же я разорваться! — уже кричит Комарек и строго смотрит поверх очков в металлической оправе.
Или звонит телефон.
— Да, ходил… Что?.. Ходил, всех обошел. Обещали… Что?.. Обещали, что будут сдавать… Что? Что?.. Думаю, бидонов тридцать, — говорит Комарек. Держа трубку в руке, он встает из-за стола, кивает или отрицательно качает головой. — Что, что?.. Понял, тридцать пять бидонов.
Генрих нет-нет да посмотрит на блестящий колокольчик, который стоит на шкафу, где хранятся папки с делами.
После полудня в бургомистерскую пришел незнакомый человек — зарегистрироваться. Жить будет у Раутенберга, сказал он. А удостоверение личности? Нет у него. Два дня назад потерял.
— Как мне вас записать? — спрашивает Комарек.
— Эдмунд Киткевитц.
— Рождение?
— 1921 год, 17 апреля.
Генрих внимательно рассматривал незнакомца. «Где-то я его видел», — подумал он. Однако вспомнить, где и когда, так и не смог. На правой щеке незнакомца был длинный шрам, и если смотреть на него сбоку, то кажется, будто он смеется.