Бажуков сидел на своем обрывчике.
— Что не танцуешь? — спросил Химик, отдуваясь и валясь рядом с ним на траву. — Такой стройный — и не танцуешь! Или набегался?
— Набегался…
Бажуков помолчал, потом резко, сминая в пальцах окурок, добавил:
— Да и вам удивляюсь: как вы с ним… просто рядом можете?
— Это ты про Генку? — беспечно спросил Химик. — Хороша хмурая Волга, братцы, а? Хороша! Свинцовая такая… У тебя на него зуб, а мы…
— Он мне мерзит! Рука чешется! — Бажуков щелчком отправил в воду смятый окурок. — Ходят такие по земле — красоту портят. И ладно бы из нужды, а то ведь — так, ради мелкого выпендрежа! И мы подхихикиваем.
Мы молчали, оглушенные этой внезапно выплеснутой злобой. Следили, как окурок, покачиваясь на мелкой вечерней волне, приближался к берегу. Когда он коснулся песка, я осторожно спросил:
— Ты Наташку имеешь в виду?
— Чего? — он резко крутнул ко мне лобастую голову.
— Насчет красы…
— Рябину как он обдирал, посмотреть — так сразу видно, какой подонок.
— А…
— Граблистый! — сказал Бажуков и сплюнул.
«Граблистым» называли Генку на ферме, да и по всей деревне, но я считал, что, кроме намека на его длинные руки, ничего в этом особого нет. У Бажукова это прозвучало по-другому.
— М-да, рябину жалко, — сказал Химик. — Но ведь это мы сами… зря позволили. А он — с него что возьмешь? Дитя природы.
— Как же, дитечко! — сказал Бажуков.
Химик длинно и не совсем понятно заговорил о стремлении всякой личности к самоутверждению и о том, что если это принимает уродливые формы, то виновата не сама личность, а то, что ее формирует, и так далее, а сама по себе жажда самоутверждения естественна и неизбежна. Бажуков, по-моему, слушал его плохо, да и я, признаться, с пятого на десятое. Я перебирал в памяти разные знакомые компании, и в любой из них легко представлял себе Генку, он везде бы пришелся ко двору. Что же выходит: все слепые, один Бажуков зрячий?
— Брось ты! — сказал я Бажукову. — Парень он, конечно, хват, да такие везде есть, и, кстати, везде таких любят. Чтоб, знаешь, раз — и квас!
— То-то и худо, что везде! Один бы — так черт с ним, пусть живет, — он замолчал, закуривая новую «беломорину». — А насчет любви… Сам слыхал, как его на ферме любят. Любят?
— Ну… Там-то дело известное: мало молока — пастух виноват. Это как все равно у нас — никто не скажет: я станок поломал, а все приходят: что вы, черти, так плохо чинили?
— Нет, Коля, ты не путем злишься, — мягко сказал Химик. — Ведь ничего плохого ты о нем и не знаешь, сознайся!
— И знать не желаю! А по морде бы с удовольствием съездил!
— Это за сто верст видать, — сказал я. — А все-таки, если вот так, положа руку на сердце, ведь ты все же за Наташку на него злишься? Да ладно, не спорь. Сам ведь глаз на нее положил, а? Хоть и женатый?
Бажуков молчал.
— Да чего уж тут, — сказал я, — все мы по бабьей части не ангелы.
— Иди ты со своей частью… — длинно, витиевато и тоскливо выругался Бажуков.
5
Дня через два или три я был дежурным водяным, то есть перед завтраком должен был привезти Томке воды. Для этого дела у нас была приспособлена четырехведерная молочная фляга, укрепленная проволокой на тележке, и возить воду было совсем не трудно, а таскать ее из колодца еще и весело. Колодец был глубок, и журавль, сделанный из толстого соснового бревна, где-то на середине пути так забавно скрипел, что, если этот скрип записать на магнитофон, никто бы, пожалуй, и не отличил его от заливистого, призывного жеребячьего ржания.
Пока я наливал свою флягу, подошли знакомые женщины с фермы, поздоровались.
— Ишь ты, как он у тебя, — сказала одна, прислушиваясь к мелодичному скрипу журавля, и, помолчав, добавила: — А слыхал, нет, сёдни Белого в Зуевке утопили?
Я уже вытащил полную бадейку и подхватил другой рукой под днище. Она была тяжелой и очень холодной, но я как бы забыл вдруг, что с ней надо делать.
— Как так? — спросил я. — Белого?
— Его, его… Стреноженного пустили в воду, он и утоп.
— Генка энтот граблистый — он погубил.
— Да он-то при чем к лошадям?
— Уж не знаю при чем, а больше некому. Да ты бадью-то давай, что стал… Болты болтать некогда!
Я долил флягу и молча отдал им бадейку.
Дорогой еще пытался уверять себя, что это вранье, но где-то под спудом почти уже знал, что несчастье действительно случилось и что повинен в нем Генка. Вот только если бы спросили о доводах, я, пожалуй, не смог ничего бы сказать, кроме разве того, что уж очень красив и благороден был этот Белый, а ведь это, понятное дело, не довод.
В тот день мы с Бажуковым работали врозь, и как, что и от кого узнал он о гибели Белого — не ведаю. А впрочем: мудрено ли узнать? Я сам за день слушал эту историю раз пять, не меньше, и надо сказать, что Генкина вина не показалась мне столь уж большой. Во всяком случае, с такой… юридической, что ли, точки зрения.
Дело вышло так: старик Артемьич попал в больницу, подменить его было некому, а пёхом, да в одиночку, попробуй-ка кто — побегай за стадом в сто голов! Вот и выделили, так сказать, «транспортное средство». Выгнав стадо на берег Зуевки, Генка завалился под копешку досматривать приятные сны, а стреноженному им «транспорту» вздумалось попить или пощипать травки на том берегу.
Обычно спутанные кони входят в воду с большой осторожностью, но Белый, на свою беду, видимо, не имел подобной опаски. Ну, а нырять и резать повод, когда животное уже бьется, чуя погибель, — дело слишком рискованное. Это, впрочем, признавали и все совхозные. Напирали в основном на то, что стреноживать-де такого коня, как Белый, было ни к чему. Он никогда не убегал и голос понимал лучше любой собаки.
«Да и тово ж Генки… — добавлял одноногий слесарь Забродов. — И я скажу: ежели ты мужик, а не вихлюй, дак ты вперед напои коня, а потом уж стреноживай. А ведь что? Как он скотина и начальству жаловаться не могёт, так и мордуй его всяко? Так?»
Доводы были шаткие, но мужики все же во всем виноватили Генку, честили его наипоследними словами, и я чувствовал, что возражать им не имело смысла.
За ужином всем было немного не по себе, съели все быстро, в молчании, и в молчании потом сидели, глядя, как Томка моет на краю стола миски.
А Генка как ни в чем не бывало пришел, насвистывая. Сделал общий привет ручкой и весело спросил:
— Ну, братцы-кролики, уничтожим еще одного зеленого, подколодного, а? — и со стуком, с шиком опустил на стол бутылку — дескать, прошу! — А чего так тихо? — спросил. — Поминки, что ли?
— Вроде того! — поерзавши и оглянувшись, отозвался Саня Аяков. — По твоей коняке…
— Да ну! Тоже мне!.. Конечно, скотина глупая и подвела меня здорово. Н-но, — он поднял палец, — не такой Гена человек, чтоб ему всякая скотина навредить могла. Все, старики! Все уже тип-топ и даже лучше. Ну-к, Томчик, посунься чуток…
Он перекинул ногу через скамью, чтобы сесть между Томкой и Людой Поливодой, но Томка не подвинулась, а встала и, прихватив стопку мисок, пошла к клубу. И Люда — за ней.
— Эт вы куда? Приходите скорей! — крикнул Генка. — Я сегодня добрый, потому — гуляю!
Бажуков сидел, сжав пальцами край столешницы, и на его впалых висках твердо были обозначены желваки. Но — молчал.
— Давай-давай, Саня! Открывай! — поторопил Генка. — Я ж ее не стоять поставил.
Саня взял бутылку, повертел, задумчиво рассматривая этикетку.
— Как? — спросил меня. — Тяпнем?
Я не успел ответить. Химик протянул руку:
— Дай-ка сюда… — И бутылка, описав над столом дугу, снова стала перед Генкой.
— Ты чо это?
— Я это то, — сказал Химик, — что нам сегодня не в жилу. Лучше бери бутылку и уходи.
— Чего? — растерянно и в то же время с наглой, издевательской насмешечкой переспросил Генка. — Ишь, указчик отыскался!..
— Указчик…
— А указчику — хрен за щеку. Понял? И сиди, не вякай, тебе все равно не налью. Давай, Саня, тару!
Химик встал, растерянно моргая. Генка принялся обрывать с бутылки станиольку, а Саня вертел в руках кружку, не решаясь ее пододвинуть.
— Я ведь серьезно… — сказал Химик и снова потянулся за бутылкой.
— Да тебе что — шмазь, что ли, сделать? — Генка, кривя и выпячивая нижнюю губу, замахнулся растопыренной пятерней. — Н-ну?!
И тут, как из-под земли, вынырнула Натка и повисла на этой вскинутой руке. Она у нас всегда была на виду, а тут сидела как-то так, что я ее не видел и не слышал… И вдруг — вынырнула!
— Не надо, что вы, чокнулись, что ли, — драться? — бормотала она. — За что? Генка, прошу, слышишь?..
— А чо он лезет? — Генка так резко опустил руку, что Натка ткнулась лицом в его плечо. — Бугор из себя строит! Тоже мне… фря!
— Да никто не строит, они из-за коня расстроились, ну, не хотят и не надо, пошли отсюда, слышишь, пошли…