— Что он тебе сказал? — подскочил Мишка Шейдабеков.
— Что все мы кретины! Понятно? — сжимая кулаки, выкрикнул я и кинулся прочь, на улицу. Мне нужно было немедленно оказаться вне этих стен, хлебнуть влажной тьмы и там, в тишине, как-то примирить свою гордость со всем происшедшим. Оно как бы нечто во мне прищемило; эта боль долго жила, затухая, в горестном и не слишком похвальном недоуменье: как же это я так и не сказал заготовленной фразы? Пусть трижды был бы не прав, а надо, надо было сказать! А так — что ж я теперь, как же я?..
Это был едва ль не последний гришкановский визит в наш цех. Его перевели куда-то выше, в главк, или — что там тогда было? Кажется, уже совнархозы, точно не помню… А вскоре и мои жизненные стези сменились, сталкиваться нам как бы не полагалось уже, но судьба иногда странным образом подолгу кружит нас вокруг одних и тех же людей, подталкивая к ним, на что-то нам намекая…
Лет через пять я увидел Гришкана при пуске нового цеха высадки.
Репортаж об этом событии был первым поручением, данным мне республиканской газетой. Я очень этим гордился, суетился и возносился. Настолько, что, увидев Гришкана, тут же решил взять у него какое-нибудь интервью. Должности его толком не знал, понятия не имел, о чем спрашивать, и, как теперь понимаю, мне просто хотелось предстать перед ним в новом качестве, что было крайне, конечно, глупо, ибо он не помнил меня в старом.
Переходный мостик у главной клети стана был превращен в трибуну — там и стоял Гришкан, как всегда на полшага впереди всех, хотя начальство было и повыше. Нижняя губа его стала еще тяжелей, подергивалась еще презрительней. Казалось, он еле сдерживался, чтобы не плюнуть и не уйти.
Торжество и в самом деле срывалось. Подводил манипулятор. Накануне, при горячем опробовании, работал он здорово, а тут вдруг заколодило. Наладчики из бригады Левы Савицкого вертелись вокруг, как черти на сковородке.
Сам Левка, сбив с потного лба оранжевую каску, сидел на корточках перед распахнутым железным шкафом, в котором исправно щелкали и голубовато искрили сотни реле, и всматривался в их стройные ряды, ничего уже, видимо, не соображая.
— Савицкий! — скрежетнул вдруг под сводами гришкановский голос. — У вас, мне кажется…
Дальше я ничего не понял. Но зато видел, как медленно разгибался Левка, придерживая рукой затекшую поясницу… Левкина бригада монтировала электронику по всему Союзу, он был в своем деле далеко не пацан, но недоуменье и детская обида проступили в его вдруг обмякших губах. Я без труда читал свой собственный, давний вопрос: если это так просто, то как же я сам не дотумкал, как?!
Брать у Гришкана интервью мне расхотелось.
А потом прошло еще лет пятнадцать, и снова оказавшись на родном заводе, я неожиданно увидел старика без свиты, совсем одного. Узнал его и замер, дожидаясь лишь следующей вспышки, чтобы удостовериться наверняка и тотчас же подойти. Ведь так интересно!..
Пила снова выбросила сноп искр, это был он, вне всяких сомнений! У меня уже и фраза на языке вертелась:
— Я, видите ли, — хотелось сказать, подойдя, — один из тех болванов, кому вы когда-то объясняли, какие они болваны.
Ну и дальше, как разговор повернется… Но я почему-то остался стоять.
И опять пила выхватила его из тьмы — все такого же прямого, высоко откинувшего гордую сухую головку. Мясистая губа презрительно шевелилась, но что-то мне померещилось в ней верблюжье, долготерпеливое.
Верблюд — он тоже смотрит на мир свысока. Ни воспарить, ни терзать, ни гнать, как орлу, ему не дано, а глядит так же презрительно и устало, и ведь, пожалуй, с не меньшим правом, ибо может всегда смолчать, вытерпеть, дошагать. Тут в сущности сходятся какие-то странные, таинственные крайности жизни. Я невольно задумался о них, щурясь на сизоватое марево в конце пролета, где, медленно вращаясь на скошенных роликах, выпрямлялись и, серея, остывали стальные колбасы.
Когда, очнувшись, сошел я вниз, Гришкана уже нигде поблизости не было. Я испытал досаду и облегчение.
Но упрямая судьба свела нас еще, денька через три. Правда, тут уж заговорить было б труднее, но все-таки…
Накануне мы маленько гульнули с Толею Козаченко, когда-то токарем нашего ремонтно-механического, а ныне начальником сортопрокатки. Приятный вышел такой вечерок, и, снова шагая к Толе, я предвкушал шутливый, благодушнейший разбор малых мужских шалостей: кто как вчера добрался, да утречком подлечился, да как на кого пошумели…
Приоткрыв дверь кабинета, я было остановился — там кто-то сидел. Но Толя радостно закивал, замахал мне рукою: заходи, мол, заходи… Из-за стола торопливо поднялся.
— Извините, — сказал, — Юрий Давыдович, у меня встреча назначена.
Сидевший перед столом Гришкан чуть повернулся и скользнул по мне взглядом, лишенным всякого интереса. Просто убедился: пришли уже, да. И взялся за подлокотники кресла, чтоб встать.
— Так короче, — спросил, — что вы решаете? Нет?
— Я не рублю на корню, Юрий Давыдович, вы меня знаете, но… — Толя развел руками. — Обсудим на совете бригадиров, подумаем. Подумаем, Юрий Давыдович!
— Думайте! — Гришкан поднялся и, не прощаясь, вскинув седую головку, пошел к двери.
Я поспешно уступил дорогу. В профиль верблюжье в нем было особенно заметно.
Дверь хлопнула, и Толя картинно упал в кресло:
— Уф! Прям спас ты меня, старичок. Беда эти пенсионеры, — сказал сокрушенно, — сущее наказанье. Ходит тут, ходит, хуже прокурора. Придумал вот: все планово-распределительное бюро перестроить. А ради чего? Я тебя спрашиваю: ради чего?..
— Сильно он постарел, — сказал я. — А кем он теперь?
— Никем, слава богу! Лет Семь, как никем, на пенсии…
— Вот как? А ведь был где-то там, — я помотал рукой над головой.
— Был, да сплыл. Черт его к нам принес. На пенсию вышел и заявился: желает тут поселиться, надеется быть полезен. Квартиру ему дали, пропуск выписали… Зачем только? Я тебя спрашиваю: зачем? Создаем себе трудности по доброте душевной. — Толя встал и нервно прошелся по кабинету. — Он, видишь ли, душу вложил в этот завод! Ах-ах! Так что ж теперь — из меня душу вынуть? А старичина клещом, понимаешь, вцепился, записку директору, в народный контроль… И хоть бы по делу! А то — на адъюстаже сорок тонн затерялось, ах-ах! И что — при нем, скажешь, не водилось такое? А, ладно!.. — Толя обиженно отвернулся к окну.
Глядя в его спину, я думал, что ведь и сам когда-то хотел, до дрожи душевной мечтал того же Гришкана срезать, оборвать, попросту ему нахамить… Ведь было? Было, не отрекаюсь. Зачем же теперь так мне неловко, что старику вежливо указали на дверь? Отчего стыдно? Почему Толькины жалобы вызывают лишь неприязнь? «Нет, — внушал я его спине, — нет, так не годится, ты должен сказать о старике еще что-то другое, совсем-совсем другое…» Он повернулся и сказал. Да снова не то.
— А все потому, — сказал он, — что внуков нет. Точно! Когда-то за великими своими делами этого простейшего старичок не успел, вот и… Охо-хо! Да и мы, дураки, все ищем чего-то, сходимся, расходимся, та баба, эта, свобода, карьера, ё-моё… А старость в одночасье нас по балде — бац! И будем такими же вот… Да?
Я смотрел на него — лицо и в самом деле уже немолодое, на висках седина, а женился совсем недавно, в третий, кажется, раз, и вчера, видать, некстати поссорился, попало ему за нашу гульбу, теперь вот досадно, хотя этого он, конечно, не скажет… Смотрел так и думал, что надо бы пожалеть мужика, сказать: плюнь, мол, не бери в голову! И рот уж раскрыл, чтоб это сказать…
— Нет, — сказал, — Толя! Если и будем мы одинокими старичками, то уж никак не такими. Такими быть у нас хысту не хватит. Знаешь, есть такое отличное украинское слово — хыст? А в нем тебе и кураж, и хватка, и смелость, и все такое…
Он огрызнулся:
— Понятия не имею!
Ну вот… Умер Гришкан года через полтора.
Принесла почтальонка пенсию, ей не открывают, она звонит, звонит… А старичок был обходительный, всегда ждал ее аккуратно, дважды бегать не заставлял — она и заподозрила неладное. Привела милицию, взломали замок, а он тут же, возле двери, вытянулся. Бидончик откатился в угол прихожей, молоко уже высохло.
Ужас ли смертного этого одиночества всколыхнул городок, старое ль вспомнилось людям — похороны вышли невиданно многолюдные, торжественные. Толя Козаченко прислал фотографию: идут во всю ширину мостовой, хвост печального шествия теряется вдали, сливаясь с осенним деньком.
Есть у меня и еще снимок — сам щелкнул когда-то, на митинге в цехе высадки. Гришкан стоит там, как капитан, на мостике, рядом полно народу, но он отдельно от всех. Мясистая нижняя губа презрительно сдвинулась, детские кулачки в кармашках…
Давным-давно отношусь я спокойно к чужой власти и славе, молодые мечты бесследно отшумели и канули, но иногда я ставлю перед собою два снимка и, подолгу вглядываясь в них, гадаю о тайне этого человека, которому я так завидовал, которого так жалел…