Я ее не знаю, никогда не видел. Может, это Аркашкина любовь?
Они вместе держат под руки густо поседевшую Веру. Под черным кружевным платком лицо ее уже совсем старушечье.
Аркашка выпятил подбородок, смотрит поверх голов — выражение у него скорее испуганное, напухшая губа чуть отвисла… Когда Вера начинает оседать, подгибая колени, на его лице ясно отражается физическое усилие, еще большая растерянность и почти стыд; но Вера опять выпрямляется, сглатывая подкатившие рыдания. Не так воспитано наше поколение, чтобы рыдать на кладбище, целовать покойнику руки и спрашивать, на кого он покинул тебя. Ни на кого, Вера, держись!
Слишком много говорят все эти холеные, довольные собой мужички, которые — увы! — тоже наше поколение. А снег все падает и падает на Вадькино лицо. Девушка наклоняется со своим платочком, но и Вера делает шаг, опережая ее. Она стоит на коленях и гладит Вадьку по голове, по остаткам пепельных, намокших от снега кудрей, ощупывает нос, уголки губ. Движения ее быстры и легки, как у слепой, и она, как слепая, не смотрит на то, что под пальцами. Ее подхватывают, появляется откуда-то скляночка с нашатырем, валерьянка, которую она выпивает, стуча о стакан зубами.
Потом, в свой черед, я подхожу к гробу, сжимаю Вадькины плечи: «Прощай, старик!» Лоб его холоден и тверд, человека нет. Может быть, прощальное это прикосновение для того и нужно, чтобы убедиться: человека нет. Как и тебя не будет когда-то…
Игорь с Людой все время держатся чуть поодаль, во втором ряду. Лицо у Игоря напряженно-вытянутое. Только потом, когда венки уже сложены на могилу и свечи зажжены, они подходят к Вере.
— Игорь, — полувопросительно, словно с трудом узнавая его, говорит она, — Игорь, он так любил тебя, так любил… — и плачет, припав к его груди.
Игорь гладит ее по голове, что-то шепчет, лицо его медленно разглаживается, проясняется… Слезы катятся вдоль длинного носа.
На обратном пути к воротам я догоняю его и Люду, беру под руки.
— Вот и все, — говорю, — старичок. Вот и все…
Мы идем молча до самых ворот. Здесь останавливаемся, не зная, что делать и куда идти дальше. Множество народу так же, как и мы, топчется в нерешительности. Жанна быстро перебегает от одной группы к другой и, энергично взмахивая кулачком, распределяет всех по автобусам.
Снег перестал, и сразу заметно потеплело, слышно, как с сосен падают крупные капли. Весь снег исклеван ими.
— Дирижер смерти, — говорит Игорь.
— Кто?
Он подбородком указывает мне на Жанну. Потом она подходит и к нам.
— Надеюсь, вы будете на поминках?
Мы молча наклоняем головы.
— Садитесь в ПАЗик.
— Да нет, — говорю, — спасибо, сейчас Санатский подойдет, он с машиной.
— А… Ну хорошо, — она уже делает шаг в сторону, чтобы повернуться, но приостанавливается и вздыхает: — Устала я! Вера все эти дни не в себе, Аркашка ребенок, на все я одна со своим Зыбченко. Но все как будто нормально, а?
— Да, — говорю, — ты молодец.
— Отличный похоронный распорядитель.
— Что? — она резко поворачивается к Игорю, и глаза ее делаются зелеными. — А ты? Не хотела, а вот скажу: ты про меня под окном гадость крикнул, а к нему потом ночью «неотложку» вызывали, знаешь ли ты это?
И повернувшись, быстро идет прочь, энергично, как бы отбрасывая что-то, взмахивая правой рукой. Я делаю несколько шагов вслед — удержать, исправить, примирить. Но — куда там!
А Санатского с машиной все нет и нет.
— Пойдем вдоль дороги, — говорю я. — Догонит.
Мы идем.
— Господи, — бормочет Люда, — господи, что это с вами?
— Со мной?
— Со всеми. Я ничего не понимаю. Вы все друзья… ничего не понимаю, — судорожно бормочет она. — Мы три года жили на Севере, и он никогда не был таким, да-да, честное слово! Вы должны любить друг друга, а вы… И даже сегодня…
Я хочу сказать ей, — отнюдь не расписываясь за все поколение, а только о нашей компании, — хочу сказать, что у нас было слишком трудное детство, потом романтичная, взахлеб радостная, переполненная надеждами юность и слишком будничная зрелость, а это такие перепады, через которые ни один организм не может пройти без потерь. И еще я хочу сказать… Но она вот-вот заплачет, я спохватываюсь, и мне становится стыдно, что там, у могилы, я, оказывается, сочинял все эти слова. Всего лишь слова…
— Нервы, Людочка, это ничего, — бормочу я, — просто у всех слишком натянуты нервы.
Она все-таки плачет, и я как можно ласковей сжимаю ее руку:
— Успокойтесь, Людочка, успокойтесь! — и беспомощно смотрю на Игоря.
Он весь напряжен, вытянут и, видимо, слишком занят тем, что происходит в нем.
Мы останавливаемся на краю лужи, я что-то опять бормочу; холодная морось оседает на наши головы, и вороны с криком пролетают над нами.