Он встал, поклонился и запел:
Если нет того, что любим,То мы любим то, что есть.
Еще раз поклонился и сел. – Мне не на что жаловаться, я получил кое-что от жизни, а то, что другие больше, тут уж ничего не поделаешь, впрочем, кто его знает, каждый привирает, похваляется, что он с той, он с другой, а на самом деле одно убожество, возвращается домой, садится, снимает свои ботинки и ложится в кровать сам с собой, так зачем же столько болтовни, я, по крайней мере, могу, как вы знаете, настолько сосредоточиться, что доставлю сам себе маленькие, мимолетные наслажденьица, и не только эротические, можно, к примеру, забавляться, как паша, шариками из хлеба или протирать пенсне, я этим два года занимался, они мне мозги сушат семейными делами, работой, деньгами, политикой, а я себе пенсне… так я и говорю, что же я хотел? ага, вы понятия не имеете, как человек растет от таких мелочей, просто невероятно, как он крепнет и развивается, зудит, скажем, у вас пятка где-то в глуши, на Волыни, так и от зуда в пятке можно получить немного удовольствия, все зависит от подхода, осознания предрасположенности, сударь, ведь если мозоль может болеть, то почему тот же мозоль не может доставить удовольствие? А тыкать языком в разные щелочки зубов? Не удовольствие? Что же я хотел сказать? Эпикуреизм, или наслажденисиум, может быть двояким, primum, кабан, буйвол, лев, secundum, пчелка, мушка, ergo,[12] в большом масштабе и в малом масштабе, но если в малом, то здесь необходимы способности к микроскопированию, дозированию и правильному классифицированию, то есть разделению, ибо поедание карамельки можно разделить на несколько этапов: primum, обнюхивание, secundum, облизывание, tercium, отправление в рот, quartum, забавы с языком и слюной, quintum, выплевывание на ладонь и разглядывание, sextum, разгрызание с помощью зубов, я пока остановлюсь только на этих этапах, но, как вы видите, можно обойтись и без дансингов, шампанского, ужинов, икры, декольтесов, фру-фру, чулочек, трусиков, бюстиков, нервотрепки, щекотки, хи-хи-хи да ой-ё-ёй, что вы, как вы смеете, хи-хи-хи, ха-ха-ха, ох-ох-ох, их-их, и с хомутом. А я сижу себе за ужином, с семьей беседую, с жильцами и потихоньку-полегоньку наскребаю себе парижского шантана. Поймай-ка меня! Хе-хе-хе, не поймаешь! Вся штука заключается в определенного рода внутренней концентрации усладно-сладостной и пышной с опахалами и плюмажами в духе султана Селима Великолепного. Важны залпы артиллерии. А также колокольный звон.
Он встал, поклонился и запел:
Если нет того, что любим,То мы любим то, что есть.
Еще раз поклонился. Сел.
– Вы, наверное, думаете, Леонус-психо-патус?
– Некоторым образом.
– Конечно, думайте-думайте, легче будет. Я сам слегка сумасшедшим прикидываюсь, чтобы легче было. Без этого стало бы слишком тяжело. Вы любите удовольствия?
– Люблю.
– Ну, видите, паночек, мы и договорились. Дело-то простое. Человек любит… что? Любит. Любциум. Любусиумберг.
– Берг.
– Что?
– Берг!
– Как это?
– Берг.
– Хватит! Хватит! Не…
– Берг!
– Ха-ха-ха, вы меня забемберговали; вы тот еще тихоня! Кто бы мог подумать! Вы бергберговец. Бергумберг! Гони! Во всю мочь! Гайда! Гайдасиумберг!
Я смотрел на землю – снова рассматривал землю, с травинками… с камешками-комочками… Сколько же миллиардов!
– Полизать!
– Что?
– Полизать, говорю, полизусиумберг… или плюнуть!
– Что это вы? Что вы? – закричал я.
Луг. Деревья. Бревно. Стечение обстоятельств. Случайность. Без паники! Случайность, что он об этом «плевке»… ведь не в губы… Спокойно! Не обо мне речь!
– Сегодня праздник ночью.
– Какой?
– Сегодня паломничество.
– Вы очень набожны, – заметил я, а он посмотрел на меня с той же странной тоской, что и раньше, и сказал пылко, но смиренно:
– Как же не быть мне набожным, ведь набожность есть аб-со-лют-ная, не-у-мо-ли-мая необходимость, и самому ничтожному из удовольствий не обойтись без набожности, ой, что это я, сам не знаю, я иногда теряюсь, как в величайшем из монастырей, но вы же понимаете, что это завет и месса святого наслажденья моего, аминь, аминь, аминь.
Встал. Поклонился. Продекламировал:
– Ite, missa est!
Еще раз поклонился. Сел. – Весь цимес в том, – объяснил он деловито, – что Леось Войтысовец за всю свою обыденную жизнь один лишь раз познал блаженство, но абсолютное, сказал бы я… и это было двадцать семь лет назад с кухаркою из этого приюта. Двадцать семь лет назад. Годовщина. Пусть и неполная, до полной не хватает трех дней и месяца. Так вот, – наклонился он ко мне, – они уверены, что я их затащил сюда, чтоб любоваться видами. А я их для паломничества к месту, где с той кухаркою… двадцать семь лет назад, до годовщины не хватает трех дней и месяца… Паломничество. Жена, ребенок, зять и ксендз, Люлюси и Толюси – все на паломничество к месту наслажденья, к берг бергум и усладусберг, и я к полуночи их вбембергую под тот камень, где я тогда с ней берг бергум берг и в берг! Пусть поучаствуют! Паломничествобергум к усладусберг, ха-ха, они не знают! Вы знаете.
Он улыбнулся.
– Но вы не скажете!
Он улыбнулся.
– Вы бембергуете? Я тоже бембергую. Побембергуем вместе!
Он улыбнулся.
– Идите, пан, идите, мне одному побыть необходимо, чтоб подготовиться к священной мессе услады моей жизни в сосредоточенье набожном, в торжественном воспоминанье и воссозданье, праздник, праздник, гей, праздник величайший, оставьте меня, сударь, чтобы я в посте, в молитве очистился и уготовился к священнодействию блаженства моего, к святой усладе жизни в сей незабвенный день… идите, пан! A rivederci![13]
Луг, деревья, горы, небо в заходящем солнце.
– И не думайте, что я с приветом… Я притворяюсь сумасшедшим только для того, чтоб было легче… На самом деле я монах-епископ. Который час?
– Уже седьмой.
Конечно, его слова о «плевке» – не более чем стечение обстоятельств, о губах Лены во мне он не мог знать и не знал, любопытно, однако, что стечения обстоятельств случаются чаще, чем можно предполагать, липкость, одно липнет к другому, события, факты, явления, как намагниченные шарики, ищут друг друга, оказавшись поблизости, паф… и соединяются… чаще всего как попало… но в том, что он догадался о моей страсти к Лене, не было ничего удивительного, человек он незаурядный, так, может, все-таки он повесил воробья, его были затеи со стрелкой, с палочкой, возможно, и с дышлом?., пожалуй, его… да, это он… любопытно, необычайно любопытно, он или не он – уже не имеет значения, это уже ничего не меняет, так или иначе, но воробей и палочка существуют там же… и с той же силой, ничуть не ослабев, Боже, неужели нет спасения? Любопытно, необычайно любопытно, ведь было между ними какое-то сходство, странное сцепление, иногда почти очевидное, например, и он поклоняется мелочам, его делишки как бы цепляются за мои, неужели между нами есть что-то общее – но что? – он вторит мне, подталкивает меня, даже принуждает… В определенные моменты у меня действительно складывалось впечатление, что я тружусь бок о бок с ним, как при тяжелых родах, – будто мы должны были с ним что-то родить, – и немедленно, но, с другой стороны (с третьей стороны? сколько же сторон?), не будем забывать «самодостаточность», то есть «к своим со своим и за своим», может, здесь ключ к загадке, ключ к тому, что сейчас бродит и вызревает, ох уж, это «к своим со своим и за своим», как вал, вздымающийся с его стороны, со стороны ксендза и Толей, – в этом было нечто мучительное – и это нечто надвигалось на меня, как лес, ох, лес, мы говорим «лес», но что же это значит, из скольких деталей, мелочей, пустячков состоит один-единственный листочек, мы говорим «лес», но это слово сложено из неведомого, непонятного, необъятного. Земля. Камешки-комочки. Ты отдыхаешь в ярком свете дня, среди вещей обычных и привычных, знакомых с детства, трава, кусты, собака (или кот), стул, но только до тех пор, пока не осознаешь, что каждый из предметов – неисчислимая армада, клубящаяся туча. Я сидел на бревне, как на чемодане в ожидании поезда.
– Паломничество сегодня ночью к местам единственного в жизни и величайшего блаженства моего двадцать семь лет назад. Без четырех деньков и месяца. – Я встал. Но заметно было, что он не хотел меня отпускать без уточнения информации, поэтому спешил. – Сегодня ночью бембергума отпразднуем мы тайно! Пейзажики! Какие там пейзажики! Все здесь затем, чтобы торжественно отметить торжество Великого Блаженства моего с кухаркой, я говорил об этом, с кухаркою из горного приюта… – кричал он, пока я уходил.
Луг, деревья, горы, тени, как грифы…
Я иду, пахучая, раззолоченная трава, расцвеченная красными цветочками, запах, запах, который был и не был, как тот запах, там, тогда, садочек и стена, к которой мы подходим с Фуксом по линии, по линии швабры, мы подходим, предел отдаленности после страны побеленных деревцев с колышками в стране завалов мусора, и хлама, и сорняков… и запах ссак или похожий на него, ссаки в жаре и палочка, которая уже ждала нас в тошнотворном и обессиливающем запахе, чтобы скомбинироваться потом, не сразу, потом, с дышлом, с дышлом среди хлама в этом сарае с горячими ремнями, с мусором, с приоткрытой дверью, и это дышло, которое толкнуло нас на комнатку Катаси, кухня, ключ, окно, плющ, где эти воткнутые, вбитые булавки, шпильки, гвозди заставили бить по бревну Кубышку, бить по столу ботинком Лену, меня на ель толкнули, ветки, иголки, сучки, я залезаю, а там чайник, чайник, чайник, и этот чайник меня бросает на кота… кот, кот! Я кота, я с котом, когда там, бр-р-р, свинство, бросить, бросить все это… так я думал об этом спокойно и сонно, луг нагонял сон, я шел медленно, смотрел под ноги, смотрел на цветочки, пока не попал в капкан на ровной дороге.