– Паломничество сегодня ночью к местам единственного в жизни и величайшего блаженства моего двадцать семь лет назад. Без четырех деньков и месяца. – Я встал. Но заметно было, что он не хотел меня отпускать без уточнения информации, поэтому спешил. – Сегодня ночью бембергума отпразднуем мы тайно! Пейзажики! Какие там пейзажики! Все здесь затем, чтобы торжественно отметить торжество Великого Блаженства моего с кухаркой, я говорил об этом, с кухаркою из горного приюта… – кричал он, пока я уходил.
Луг, деревья, горы, тени, как грифы…
Я иду, пахучая, раззолоченная трава, расцвеченная красными цветочками, запах, запах, который был и не был, как тот запах, там, тогда, садочек и стена, к которой мы подходим с Фуксом по линии, по линии швабры, мы подходим, предел отдаленности после страны побеленных деревцев с колышками в стране завалов мусора, и хлама, и сорняков… и запах ссак или похожий на него, ссаки в жаре и палочка, которая уже ждала нас в тошнотворном и обессиливающем запахе, чтобы скомбинироваться потом, не сразу, потом, с дышлом, с дышлом среди хлама в этом сарае с горячими ремнями, с мусором, с приоткрытой дверью, и это дышло, которое толкнуло нас на комнатку Катаси, кухня, ключ, окно, плющ, где эти воткнутые, вбитые булавки, шпильки, гвозди заставили бить по бревну Кубышку, бить по столу ботинком Лену, меня на ель толкнули, ветки, иголки, сучки, я залезаю, а там чайник, чайник, чайник, и этот чайник меня бросает на кота… кот, кот! Я кота, я с котом, когда там, бр-р-р, свинство, бросить, бросить все это… так я думал об этом спокойно и сонно, луг нагонял сон, я шел медленно, смотрел под ноги, смотрел на цветочки, пока не попал в капкан на ровной дороге.
Из ничего получился капкан, глупый… Передо мной оказались два небольших камня, один справа, другой слева, а немного дальше налево виднелось кофейного цвета пятно земли, вспученной муравьями, еще далее налево был большой корень, черный, гнилой, – все на одной линии, притаенное в солнце, укрытое в блеске, спрятанное в свете, – я уже готов был пройти между камнями, но в последний момент заметил небольшой проход между камнем и вспученной землей, это было минимальное отклонение, на чуть-чуть, можно пройти и так и эдак… однако само отклонение ничем не было оправдано, что меня, наверное, и смутило… поэтому машинально я опять слегка, чуточку свернул, чтобы пройти, как хотел с самого начала, между камнями, но тогда почувствовал уже определенные затруднения, ох минимальные, которые возникли в связи с тем, что после двукратных отклонений мое намерение пройти между камнями приобрело уже характер решения, незначительного, конечно, но все же решения. А это не было оправдано, ведь абсолютное равнодушие этих предметов в траве не предполагало принятия никаких решений, какая разница, где пройти, здесь или там, к тому же долина, убаюканная лесами, оцепеневшая, была как снулая рыба или жужжание мухи, одурманенная, забальзамированная. Покой. Зачарованность, слепота и глухота. Поэтому я решил пройти между камнями… но решение за несколько прошедших мгновений стало еще более решением, а как же тут решать, если разницы никакой нет… тогда я снова остановился. И вот, в бешенстве, снова поднимаю ногу, чтобы пройти, как уже намеревался, между камнем и землей, но вижу, что, если пройду между камнем и землей после трехкратных попыток, то уже не просто пройду, как обычно, а совершу какое-то важное действие… тогда я выбираю дорогу между корнем и вспученной землей… но понимаю, что это было бы похоже на трусость, тогда я снова хочу пройти между камнем и землей, но, черт возьми, что происходит, в чем дело, что я тут встал посреди дороги, с призраками сражаюсь, что ли, Господи, Боже ты мой!.. В чем дело? В чем дело? Сладкий, солнечно-знойный сон сковал травы, цветы, горы, не дрогнет ни былинка. И я не двигался с места. Стоял. Но моя неподвижность становилась все более невразумительной, даже безумной, я не имел права стоять вот так, это НЕВОЗМОЖНО, Я ДОЛЖЕН ИДТИ… но я стоял. И тогда, в этой неподвижности, моя неподвижность отождествилась с неподвижностью воробья, там, в кустах, с неподвижностью ансамбля, который там неподвижно неподвижнел: воробей – палочка – кот, с этим мертвым вечным ансамблем, где неподвижность разрасталась, как и я разрастался, не в силах двинуться, здесь, на лугу, в моей усиливающейся неподвижности… Но тут-то я и вышел из неподвижности. Вдруг сбросил с себя все, всю немочь, и спокойненько прошел, не знаю даже где, потому что это не имело значения, и думал о другом, о том, что солнце здесь раньше заходит – горы. Да, солнце уже низко стояло. Я шел по лугу, насвистывал, потом закурил сигарету, остался только осадок, как от незаконченного дела, бледное воспоминание конфуза. Вот и дом. Никого. Открытые настежь окна и двери, пусто, я прилег отдохнуть, а когда снова спустился вниз, в сенях суетилась Кубышка.
– А где все?
– На прогулке. Хотите крюшона?
Она налила мне крюшона, и наступило молчание – тоскливое, или усталое, или отчужденное – и она, и я не скрывали, что не хотим или не можем говорить. Я медленными глотками пил крюшон, она оперлась о раму, смотрела в окно, была похожа на человека, уставшего после долгого похода. – Пан Витоль, – сказала она, не договорив конечное «д», что с ней случалось в моменты крайней нервозности, – видали вы такую вертихвостку? Эта задрыга даже духовной особе покоя не дает! Они что себе думают, что я бордель-мама? – выкрикнула она, растопырившись. – Прошу прощения! Я их научу, как в гостях себя вести! А этот ферт в бриджах еще хуже, конец света, пан Витоль, если бы она одна кокетничала, а то ведь и он вместе с ней кокетничает, виданное ли дело, чтобы муж вместе с женой кокетничал с другим мужчиной, просто невероятно, ведь он сам ее на колени к нему усаживает, скандал, чтобы муж собственную жену кому-нибудь на колени, да еще в медовый месяц, у меня в голове не укладывается, что у моей дочери могут быть такие безнравственные и невоспитанные подруги, и все назло Ядечке, задались целью испортить ей медовый месяц, пан Витоль, я много чего навидалась, но такого не видела и блядства не потерплю. Потом спросила:
– Вы видели Леона?
– Да, я недавно встретил его, он на бревне сидел.
Я медленно допил крюшон, хотел еще что-то сказать, но это не нужно было ни ей, ни мне, немочь, что тут говорить… слишком далеко… за горами, за лесами… мы были… были… где-то не здесь…
Но и это чувство казалось как бы непрочувствованным, затронутым отстраненностью… Я поставил стакан, еще что-то сказал и ушел.
Опять я шел по лугу, но на этот раз в противоположном направлении – их искал. С руками в карманах, с опущенной головой, в глубоких размышлениях, но без единой мысли – будто все мысли кто-то у меня отнял. Долина-котловина с плюмажами деревьев, с плащами лесов, с горбами гор обступала меня, но больше с тылу, как гвалт, как шум водопада, как событие из Ветхого завета, как свет звезды. Прямо передо мной травы несметные. Я поднял голову – люлюсоватые хиханьки донеслись до ушей – компания высыпала из-за деревьев, Люлюсь – бревно, Люлюся, пусти – уколю, кофточки, шарфики, платочки, бриджи – все двигалось в беспорядке, а когда они увидели меня, то замахали, я тоже замахал.
«Куда это вы подевались? Куда запропастились? Мы добрались аж туда, до холма…» Я присоединился и пошел с ними прямо на солнце, которого, однако, уже не было, – оно оставило после себя только огромное солнечное ничто, некую солнечную пустоту, обозначенную усилением сияния, растекающегося из-за горы, как от укрытого источника света, – поджигая лиловое, скрытно лучистое небо, уже покинувшее землю. Я осмотрелся, все здесь, внизу, изменилось, хотя пока еще неопределенно, – но уже сейчас появились признаки равнодушия, усугубления, запустения, что-то похожее на поворот ключа в замке, горы, холмы, деревья, камни выступали уже сами по себе и как в заключительном акте. А веселье нашей группки становилось какофоничным… звук, как из треснувшей трубы, никто ни с кем не шел, каждый сам по себе, Люлюсы сбоку, она первая, он за ней, с блаженными минами, но жальца проглядывали в этих минах… Центр составляла Лена с Фуксом, немного подальше Толя с Ядечкой, за ними ксендз – все вразбивку. Я подумал, что их многовато. Что делать, думал я испуганно, с ними со всеми?
… и удивлял меня Фукс, оживленный, подскакивающий с громкими воплями: – Пани Леночка, прошу защиты! – А Люлюсы: – Лена, не помогай ему, у него медовый месяц! – А Фукс: – У меня всегда медовый месяц, вечный медовый месяц! – Люлюсь: – А этот опять со своими месячными, уши вянут!
Неопределенный смех Лены…
Ох, мед… липкий мед медового месяца трех парочек… со стороны Ядечки превращающийся в мед «своеобразный», «специфичный», как некоторые запахи, ведь «ей нравится, когда она сама себя нюхает», и она вообще не моется, зачем, а если даже и моется, то очень серьезно, для себя, для гигиены, не для кого-то. Люлюсы атаковали Фукса, но, очевидно, подразумевалась Ядечка, он служил им всего лишь бортом бильярдного стола… что прекрасно понимал, но в восторге, что наконец-то стал мишенью для чьих-то шуточек, он почти приплясывал в рыжем экстазе, он, жертва Дроздовского, кокетничал теперь в убогом веселье. Пока он так себе сбоку приплясывал, со стороны Толей накапливалось молчание, самолюбивое, мерзкое. У моих ног трава – и трава – из стебельков, былинок и травинок в различных обстоятельствах их бытия – скручиваний, переплетений, падений, надломов, одиночества, увядания, высыхания, – которые мелькали передо мной и исчезали, поглощенные массой травы, растекшейся неустанно до самой горы, но травы, уже запертой на ключ, осоловелой, обреченной на самое себя…