— Дредноут какой-то плавает, — сказал Крейсер Грозный. Потом, подумав, добавил: — Но народ не унывает!
А не встала ли в Останкине и Всемирная Свеча, озаботился Шеврикука. Нет, Всемирная Свеча не встала. Внутри же Пузыря вспыхнули, замерцали таинственные, томящие душу огни, Пузырь словно бы потянулся, выгнул спину, как проснувшийся кот. И сразу успокоился, притих.
— Но народ не унывает! — подтвердил Крейсер Грозный.
Никто ему не возразил.
28
К Увещевателю Шеврикуке следовало отправляться в Китай-город, на Никольскую улицу. Он мог не спеша пройтись туда Первой Мещанской, Сретенкой и Лубянкой, но решил опуститься в глубины метрополитена. И вышло, что в Китай-городе оказался раньше предложенного. Посидел на скамейке возле первопечатника, разжевал плитку не раз спасавшего футболиста Добровольского от истощения шоколада «Сникерс». Услышал: за «Детским миром» при входе в «Савой» стреляли из «калашникова». Известное дело. Приятного, несомненно, мало. Разборка скоро утихла. Шеврикука стал припоминать, есть ли у него знакомые домовые в «Савое» или «Детском мире». Есть. В «Детском мире» даже двое. Каково им нынче-то на бойких и кипящих местах? Хотя где теперь места тихо-мирные? К тому же всегда находились любители мест именно бузотерных. Шеврикуке самому захотелось заглянуть в «Савой» и, коли знакомец его не дрыхнет и не схоронился от житейских безобразий в простенках, побеседовать с ним. Просто так, для естественного развития. Как им тут, в Белом городе? И как вообще нынче в Белом городе? Пузырь, нависший над Останкином, от перво пе чатни ка не был виден.
Однако беседу в «Савое» Шеврикука решил отменить. В следующий раз, пообещал себе. В следующий раз. Если этот следующий раз будет возможен.
От Никольской предстояло передвигаться китайгородскими переулками и дворами, из Большого Черкасского Старопанским, подойдя к Богоявленскому монастырю, в соборе которого хор Свешникова, пробивая звуком стены, разучивал теперь «В низенькой светелке» на гастрольных языках, проникать в Ветошный ряд, затем блуждать (или заблуждать кого-то), петлять и то и дело отдаляться от Обиталища Чинов, хотя прямиком ходу до него было минуты две. Будто шпики какие-то тянулись за Шеврикукой. Нет, шпики, похоже, за ним не тянулись. Те, кому надо, о его путешествии знали. И все, у кого была на то нужда, знали, где местится Обиталище Чинов. Но из уважения к преданиям и легендарным случаям вызванному в Обиталище полагалось петлять, терять дорогу и даже прикидываться пьяным, неразумно и неведомо зачем забредшим в Китай-город.
Алкашом Шеврикука стать не пожелал, пусть смирных качает, и петлять как следует не петлял, а все больше заходил в свежие лавки, преобразовавшие Никольскую улицу. Месяца два Шеврикука не бывал в Китай-городе, и какие тут нынче открывались ему перемены и оживления! Какие изобилия и роскошества во вчерашних конторах с замазанными белилами стеклами! Прямо Париж! Или даже Сингапур! Однако, предположил Шеврикука, не почувствуют ли себя среди этих изобилий и роскошеств останкинские жители именно в Сингапуре с четырьмя копейками в кармане? Впрочем, хорошо ли ему известно, какие у кого в Останкине карманы и какие в них могут обретаться капиталы? Естественно, нет. О карманах и капиталах своих подъездов он имел сведения. Но сведения эти покачивались на окраинах его интересов и в дело не употреблялись. А сейчас он отчего-то пожалел о своей всеостанкинской финансовой неосведомленности. «Нет, нынче надо знать все наличности, — сказал себе Шеврикука, выбираясь из ювелирного магазина в китайгородскую толчею. — И узнаю. Озадачу Радлугина».
А зачем? Зачем? И зачем именно теперь замысливать нечто? Ведь из Обиталища Чинов можно было и не выйти.
Ну и что? Ну и что?
И Шеврикука устремился к Обиталищу, голову и плечи выставив вперед, будто ему мешали идти зловредные течения воздуха, а он был намерен преодолеть их, ворваться в Обиталище, выкликнуть шаляпинским рыком: «Бойцы есть?», всех разнести и навести порядок. Миновал бело-розовые палаты царского изографа Симона Ушакова, Биржу на Карунинской площади, Рыбиным и Хрустальным переулками обошел Старый Гостиный двор, чьи надземные, видимые московскому пешеходу этажи примыслил Кваренги. Кто только не занимал теперь эти этажи, кто только не бездельничал и не жульничал в них! Впрочем, под ними обитали существа не лучше.
В Москве по привычке, исходя из хозяйских выгод, а порой и из почтения к суевериям и предрассудкам, затевая новые строения, редко выламывали подклети, подвалы стоявших здесь прежде палат и хоромин. Свежее дело утверждали на древних основаниях. Пример тому известный нам дом Тутомлиных (или дом Гликерии) на Покровке. А уж в Китай-городе что ни здание, то с подземельями. Иные из них засыпаны и замурованы, иные никому не известны, и даже следопыты-архитекторы о них не проведали и, понятно, не ввели их в государственный или хотя бы муниципальный учет, а иные, скажем, при погроме Зарядья освободились от наростов столетий и из подвалов превратились в Посольский двор Ивана Грозного и Братский корпус Знаменского монастыря. Под Старым Гостиным укромных мест, и обширных притом, было предостаточно.
Бывшие лавки бывшего когда-то шумно-кипящего московского торга с четырех сторон окружали громадный двор. Туда Шеврикука и последовал. «Исполинское сооружение-то какое! — явилось Шеврикуке при взгляде на непрерывные арки трех этажей Гостиного. — Истинно Колизей. А я обреченный гладиатор. На меня сейчас и натравят оголодавших хищников из Карфагена». Мысль эта тотчас показалась Шеврикуке выспренной, вывернутой к тому же, как перелицованное пальто. Аркады обегали Колизей вовсе не с внутренней стороны, трапеция Китайгородского торга не походила на овал римской арены, а уж сновавшие здесь существа никак не выглядели оголодавшими хищниками. Наверно, имелось во многих из них и звериное, но на него, Шеврикуку, они пока не рычали. Они его и в упор не видели. И то ладно. И главное — обреченный гладиатор! Гладиатор! В самоназначении гладиатором было желание пожалеть себя. Но жалеть себя нынче было опасно.
Поднятый вверх в Колизее большой палец императора оставлял поверженного воина в живых и даровал ему право продолжать смертельные игры. Палец, опущенный вниз, назначал несчастному убиение. Каким будет нынче указующий жест Увещевателя?
Спуститься в Обиталище Чинов в Старом Гостином можно было разными лестницами. Шеврикуке определили спуск номер одиннадцать. Шеврикука вступил под одну из арок, двое мужиков катили перед ним бордовые бочки с завлекательными словами: «Полюбите нас, и вы отдохнете на Мальорке!», он чуть было не наткнулся на бочку, пробормотал «Пардон» и втиснулся в невидимую мужикам щель в белом камне.
При входе в Обиталище, по благочестивому обычаю, следовало снимать шапку, и Шеврикука нечто воздушное с головы стянул и потряс им, выражая почтение и к самому Обиталищу, и к его силам, его чинам и посетителям. Кивком он заменил требуемый традицией поясной поклон, определив, что и кивка достаточно, и стал спускаться в деловые недра винтовой кирпичной лестницей.
Гладиаторские чувства покинули Шеврикуку. Шел он присмиревший. И осмотрительный. И вот он оказался в одном из протяженных коридоров Обиталища. Коридоры эти хоть и напоминали о людских учреждениях или об их ведомственных поликлиниках, все же отражали сословную самостоятельность здешних хозяев. Уместны в них были короткие светильники-лучины (пусть и в стеклянных колпаках) под коробовыми сводами и ковровые дорожки из крашенной луком и крапивой мешковины. При встречах коридоров имелись пространственные расширения для пересудов ожидающих чего-либо домовых, для меняльных лотков и буфетной торговли. Ремонтов, переездов столов и кресел в последние годы в Обиталище вроде бы не затевали, и Шеврикука предположил, что увещевания и нынче происходят в известных ему кабинетах. Так оно и было. Шеврикука скоро отыскал приемный покой одарившего его своим вниманием Увещевателя и заступил в очередь.
Сидели тихо. В помощники-регистраторы Увещевателю был назначен сухонький субъект всеравнокакого возраста, в очочках волостного писаря, в голубенькой толстовке, с ходиками без кукушки, свисающими с плетеного пояса. А на ногах его в проеме стола Шеврикука углядел бурки. «Вот бы увидел их Пэрст, — подумал Шеврикука, — вот бы порадовался!» Увещеваний ожидали домовые разных свойств, все больше схожие с Шеврикукой во взглядах на красоту тела, практические манеры и стиль жизни, но сидели среди них и карлики, и уроды, и стручки, и шуты гороховые в телогреях из козьих шкур. А судя по ерзанью и скрипам стульев, присутствовали здесь и существа невидимые. От особенно нервно скрипевшего невидимого несло моршанской махоркой. Вызванные были из ближних и дальних московских местностей, знакомых среди них Шеврикука не обнаружил. «Хоть не один», — стал успокаивать себя Шеврикука. Вроде бы в очереди его прегрешения, проказы и ошибки сползли с него, раздробились в мелочь и разделились между всеми ожидавшими сурового слова. Узнать, кто и каков нынче Увещеватель и какой оборот принимают с ним беседы, не было возможности. После увещеваний домовые, надо полагать, кто с легким умственным испугом, кто с помрачнением основ, а кто и вовсе пинком в распыл убирались из кабинета серьезной особы, минуя приемный покой. В строгонравственном городе Берлине, слышал Шеврикука, есть почитаемая народом пивная «Последняя инстанция». Четыре столетия благоухает она ячменным напитком прямо за красным зданием городского суда. Тех, кого оправдывали в красном здании, и тех, кого приговаривали к казни, вели в «Последнюю инстанцию». Предоставляли по две кружки пива. Но это в Берлине. В Китай-городе и полстакана кваса в иссохшую глотку не плеснут. Впрочем, и от пива и от кваса отказался бы теперь Шеврикука, лишь были бы оставлены ему возможности утолять жажду по месту службы в Останкине.