На мотив «Великое спокойствие»:
Феникс-шпилька в волосах,Вьется юбки бирюза,Огнедышащим лицомОкружил дракон кольцом.Из-под пудры и белилПот невольно проступил.Обаянье юных лет!На запястии браслет,Губы нежные дарят.Пряных лилий аромат
На мотив «Веслом плеснули по реке»:
Заостренной бровьюворона черней.Ты меня согрелаласкою своей.Страсти нет предела —нет часов и дней!Стань моею кровью —милою моей.
На мотив «Семь братьев»:[1321]
Вино ей кружит голову,багрит ее ланиты.И плоть с душой полноюв едином чувстве слиты.Драконом или мотылькомв ее пучине млею.Как будто обнял я тайкомзаоблачную фею.
На мотив «Настойка на сливовых лепестках»:
Слились, как облако с дождем,И нарушаем все запреты.Мы соглядатаев не ждем,И окна шторами одеты.Побудку прокричал петух,В клепсидре капель ток иссох,Блеск звездных россыпей потух,Рой светляков стал как песок.Заря светить уже готова,И на лазурном небосводеСветило показалось снова,Все ясным делая в природе.
На мотив «Усмирили Южноречье»:[1322]
Эх!Скрипят ворота в дымке предрассветной,Закаркал ворон на ветвях платана.Делила ты с любимым ложе тайно,Но гость непрошеный спугнул нечайно,И упорхнула птичкой незаметной.
Когда подали четвертую перемену кушаний, а певцы спели два цикла романсов, внесли свечи. Симэнь сходил по нужде и стал откланиваться, но его удержал Ван Третий. Он пригласил гостя к себе в кабинет. Это было совершенно отдельное помещение, размером в три комнаты с небольшой верандой. Кругом пестрели цветы и красовались декоративные деревца. Сверкали начищенные до блеска принадлежности ученого. На крапленой золотом белой бумаге было выведено: «Поэтическая ладья Саньцюаня». На стенах висели древние живописные свитки «Сюаньюань вопрошает о дао-пути всего сущего»,[1323] «Фу Шэн хоронит канон»,[1324] «Бин Цзи расспрашивает вола»,[1325] и «Сун Цзин обозревает историю».[1326]
— Кто такой Саньцюань? — спросил Симэнь.
— Так прозывается ваш сын, — после долгой заминки, наконец, проговорил Ван Третий.
Симэнь не проронил ни слова.[1327]
Принесли высокий кувшин вина. Они продолжали пировать и метать стрелы в вазу. Их услаждали певцы. Госпожа Линь с горничной и мамкой следила за переменой кушаний. Пир продолжался до второй ночной стражи. Захмелевший Симэнь, наградив тремя цянями певцов, стал откланиваться. Ван проводил гостя за ворота. где тот, в шапке с наушниками и собольей шубе, сел в паланкин и, сопровождаемый воинами, двое из которых несли фонари, отбыл восвояси.
Прибыв домой, Симэнь вспомнил дневной разговор с Цзиньлянь и направился прямо к ней в спальню.
Цзиньлянь еще не спала. С распущенными волосами-тучей, без головных украшений, полуодетая, но тщательно напудренная и нарумяненная, она сидела за туалетным столиком, согревая ноги у стоявшей рядом жаровни, и грызла семечки. На угольях кипел с лепестками страстоцвета чай. Из золотой курильницы-льва струился аромат благовоний.
При виде Симэня Цзиньлянь, подобрав подол пестрой юбки, торопливо засеменила лотосами-ножами ему навстречу и помогла раздеться.
Симэнь сел на кровать, и Чуньмэй внесла сверкающие чашки. Цзиньлянь взяла одну из них, вытерла своими тонкими нежными пальчиками следы чая на краях чашки и протянула Симэню. Он отпил глоток дивного, необычайно ароматного напитка. Это был люаньский чай[1328] из молодых лепестков, нежных, как воробьиные язычки, заваренный с сезамом, подсоленными ростками бамбука, каштанами, тыквенными семечками и грецкими орехами, с добавлением туда же салатной горчицы и маслин, а также семян гинкго, коры душистой оливы[1329] и лепестков розы. Довольный Симэнь велел Чуньмэй помочь ему раздеться и лег. Освещаемая лампою Цзиньлянь сняла головные украшения и, надев на ноги туфельки, тоже легла, сплетясь с Симэнем. Пестрая пара неразлучных уток заколыхалась на красной волне расшитого одеяла. Чуньмэй поставила на столик серебряную лампу с похожим на бутон лотоса абажуром, раздвинула двустворчатую украшенную фениксами ширму и вышла из спальни.
Симэнь положил руку под голову Цзиньлянь и заключил ее, обнаженную, нежную, как яшма, благоухающую и теплую, в свои объятия. Они крепко прижались друг к дружке. Их тела сплелись, уста сомкнулись в страстном поцелуе. Цзиньлянь старательно разжевывала тыквенные семечки, которые брала со стоящего у ее изголовья блюда, и из собственных уст угощала ими Симэня. Не прекращала она и игру. Немного погодя, нектар ее уст разлился по сердцу Симэня, и весеннее желанье ими овладело до самых глубин.
— Дитя мое! — говорил Симэнь, доставая серебряную подпругу из узелка, где хранились снасти для утех. — Вспоминала ли ты обо мне, пока я был в отъезде, а?
— Целых полмесяца ни на минуту не утихало во мне волненье, — отвечала Цзиньлянь. — Вечер-то тянется-тянется, а ночью одной и вовсе не спится. И постель нагреешь, а, поди ты, холод до того пробирает, что ноги не вытянешь. Съежишься да так и лежишь, пока все ноги не сведет. Все молила, чтоб ты поскорее воротился. Знал бы, сколько я слез пролила на это изголовье! Спасибо, молодец Чуньмэй! Видит она бывало, как я тяжело вздыхаю, придет вечером и садимся в шашки играть до самой первой ночной стражи, а потом вместе на кане и спать ложимся. Вот как я переживала, не знаю, как ты.
— Какая речистая! — заметил Симэнь. — Ты не знаешь, хоть и много вас, а тебя я больше всех люблю.
— Перестань! — оборвала она. — Обманываешь ты меня. Из чашки ешь, а сам в котел глазами стреляешь. Думаешь, я не знаю? Вспомни, как с Лайвановой женой путался. Так и прилепился! Меня тогда замечать не хотел. Потом Ли Пинъэр сына родила — как злой петух налетал. Где они теперь? Нет их. Только я, верная раба твоя, осталась. А тебя все носит, все крутит. Не хватало только с проклятой уродиной Жуи связаться. Что ни говори, а она всего-навсего кормилица. Да к тому же баба замужняя. Попробуй только с ней свяжись, она, чего доброго, мужика своего приведет. Будет около тебя стадо свое пасти. Как хорошо! А слухи пойдут, приятно тебе будет? Ты ж службу отправляешь, чиновное звание носишь. Посмотри, как ты проклятую шлюху распустил! Она вот тут из-за несчастного валька такой скандал подняла, на Чуньмэй набросилась. Мне слова не дала выговорить.
— Будет тебе! — перебил ее Симэнь. — Что ни говори, дитя мое, но она всего лишь прислуга. Неужели у не хватит смелости тебе перечить?! Может, если станешь потакать, у нее бойкости и прибавиться, но только приструни, и она рта не откроет.
— Того и гляди! — протянула Цзиньлянь, — какое там потакать?! Как не стало Ли Пинъэр, она сразу ее гнездо заняла. Представляю себе, как ты ей, небось, говоришь: «Будешь мне усердно служить, все, что после твоей покойной матушки осталось, тебе отдам». Скажешь, не говорил?
— Что за несуразные подозрения! — воскликнул Симэнь. Ничего я не говорил. А ты ее прости. Я велю ей завтра же поклониться тебе в ноги да повиниться во всем. Ладно?
— Я ее извинения выслушивать не намерена и тебя туда больше не пущу.
— А почему я, думаешь, там ночевал? Да только потому, что сестрицу Ли никак забыть не могу. Да и ночевал-то всего ночь или две. Она же в ночном бдении от дщицы не отходит. Как я могу с ней что-нибудь себе позволить!?
— Какие там еще бдения, когда сто дней вышло?! — не унималась Цзиньлянь. — Не ври, все равно не поверю. Дщица тут не при чем. Тебя к ней, как мышь на крупу, тянет. А мне прикажешь уподобиться горничной, да? До полуночи прислушиваться к перезвону колокольцев, а потом — к шепоту и шелесту ив?
Симэнь не выдержал.
— Ах ты, болтушка! — воскликнул он и, обняв Цзиньлянь за шею, поцеловал в губы. — Ишь кого из себя строишь!
И он велел ей повернуться спиной, желая «добывать огонь за горными хребтами», а сам проник в нее сзади. Он обхватил под одеялом ее ноги и с шумом раскачивал их.
Цзиньлянь закричала.
— Что, испугалась? — спросил Симэнь. — Говори, будешь еще за мной следить?
— Только дай тебе волю, ты, пожалуй, в небо воспаришь. Шлюху, знаю, ты не бросишь, но отныне будешь ходить к ней только с моего разрешения. Станет наряды выпрашивать, тоже мне скажешь. И не вздумай у меня украдкой одаривать. Не послушаешься — такой скандал устрою, какого не видывал. Я с этой шлюхой покончу. За мной дело не станет. Вспомни Ли Пинъэр. Как она тебе голову тоже вскружила! Меня, не знаю какими судьбами, с рук не сбыл. Персик гнилой! Размяк — без поддержки повалишься, как горох неподвязанный. Вот мне, матери, и приходится сына своего непутевого вразумлять.