вершинки приподнялись, словно с любопытством присматриваясь к окружающему, а гибкие провислые ветви выпрямились и начали, как девушки перед зеркалом, охорашиваться. Почки налились туго, и мы уже знали, что летом рябинки прикроются шапками-кронами, а осенью одарят людей красными гроздьями ягод. И будут они до самой весны пылающими факелами гореть на белых снегах зимы.
А мимо шли люди и не ведали, что мы стоим около своих рябинок. У собственных рябинок в нашем городе, которые отныне будут щедро раздаривать свои ласки всем.
АЗОВСКАЯ ДАЧА
Как душно и уныло! Бричка бежит, а Егорушка видит все одно и то же — небо, равнину, холмы…
А вот на холме показывается одинокий тополь; кто его посадил и зачем он здесь — бог его знает.
А. П. Чехов. «Степь»
Неделю назад подул «астраханец». А сегодня в полдень в тени жара достигала сорока; земля накалилась до семидесяти, с тоскливым шорохом начала трескаться и хрустеть под ногами, как соль. То здесь, то там поднялись до самого неба черные смерчи.
Небо выгорело, поблекло. Ни облачка. А когда у седого от марева горизонта несмело появлялась одинокая тучка, свирепое солнце так ожесточенно набрасывалось со всех сторон на нее, что она начинала плавиться и через несколько минут, растаяв, бесследно исчезала. И снова небо голое, раскаленное.
В воздухе бесптичье.
Серый жаворонок, неумолчный певец полей, не в силах сдержать себя, взлетел над хлебами и, хрипло выдавив несколько звуков, камнем упал вниз, скрываясь в тени. Пересохшими от духоты голосами беспрерывно и тревожно кричали перепела: «Пить-пить-пить!» Скворцы не отваживались на дальние полеты; галки с широко открытыми клювами, бессильно раскинув крылья, замирали у прудов.
Еще недавно тучные озимые, одинаково зеленые на холмах и возвышенностях, сухо пожелтели и скорбно склонили седые колосья.
И все же «астраханец» не только не набирал сил, а с каждым днем слабел, — на его пути стояли лесные полосы. Налетая на них, он жег деревья с востока, сминал подлесок и, упрямо пытаясь пробиться сквозь зеленую толщу, так слабел, что на несколько минут залегал у подножья лесных полос. Потом, будто отдохнув, с еще большей яростью бросался на новый штурм. Он гнул и трепал молодые вершины, хлестал ветви одну о другую, рвал обожженные листья, бился о горячие стволы и, словно боясь вконец обессилеть, вдруг круто взмывал вверх и долго несся где-то высоко над неподвижными хлебами. Потом снова падал на землю, рвал и жег хлеба и опять терял силы в борьбе с лесной посадкой. Наконец он, истратив ярость, добирался до леса и где-то в середине его надолго замирал. Только страшные порывы преодолевали лес…
Много лет назад, недалеко от казачьей станицы, ныне степного райцентра Володарска, люди посадили несколько десятин леса. Слабым заслоном встала Азовская дача против огнедышащих восточных ветров… Одно поколение сменяло другое, покидали землю деды, а внуки продолжали их дело, и сейчас вместо одинокого, затерявшегося в необъятной степи зеленого островка раскинулись две тысячи гектаров настоящих лесов: тенистых, подчас глухих, с неумолчным пением многочисленных птиц.
В июне, когда суховей налетит на степь, она на глазах меняется. Круто и споро зацветает белый поповник, а метлика и житняк становятся коричневыми и такими жесткими, что коса звенит, будто под ее лезвие попадают железные осколки. Но в лесу, даже когда солнце в зените, прохладно; местами на травах лежит роса, пряно пахнет подсохшей мятой, цветущим в тени шиповником, и на лесных дорогах — луговым горошком и шалфеем.
Утром в лесу свежо. Июньский рассвет… Он наступает не с первой полоской света на востоке, нет, он приходит раньше.
Еще темно, еще ярки на небе перевернутая Большая Медведица и недавно появившиеся Стожары, еще не закончили свои бесшумные полеты яркоглазые совы, а соловьи уже начинают буйствовать. С непривычки здесь не выспишься.
Если ты заночевал в крепко пахнущем стожку сена на небольшой полянке, что недалеко от колодца, то прямо над тобою в густой кроне татарского клена в три часа утра ударит первый соловей:
— Тех! Тех! Фига-ло, фига-ло, тью, тью! Тек-тек!
Ему тотчас отзовутся:
— Тель-тель! Те-тр-р-р! Те-те-те, фига-ло! Тель-тель! — И еще что-то звонкое, ручьевое заструится по лесу.
И пошло! Вокруг — сплошная ярость песни. Видимо, соловьи так увлекаются, что для них больше ничего не существует, кроме желания перепеть друг друга. До полной зари, сколько ни броди по травянистым лесным дорогам, трудно выделить одного певца — это сплошной концерт, и кажется, что это сам лес, прохладный и звонкий, поет; поет вот эта белая в цвету крушина; вот этот розовый шиповник, выбежавший на опушку; поет молодой разнолистный дубок, а багряные сережки татарского клена мелодично вызванивают, а столетние дубы где-то в поднебесье гудят, гудят.
Над полями и дорогами рассветает, над лесом тухнут звезды, и на самых вершинах деревьев слышатся голоса синиц:
— Цвинь-цвинь!
Они будто смущаются своих простеньких песен, а может, слишком рано разбудили их соловьи? А те, в глубине лесных квадратов, где еще густа темнота, где еще не пахнет облитая росой мята, — неумолчны. Вслушаешься, и кажется, где-то приглушенно крякает весенний сивоголовый нарядный селезень, привлекая к себе серую утицу: «Кря-як, кряк». Или так рано запела овсянка?
Нет, это лесной певец безбоязненно забрал ее песнь.
— Динь-динь-динь! — звонит и звонит, а лес отзывается ему золотыми переливами.
Солнце касается вершины леса, и хор становится разнообразнее. Как ни велико обаяние соловья, но ни с кем не спутаешь голоса коричневогрудого зяблика: он громок и приметен.
— Фью-ди-ди, ви-чиу! — А потом среди нарастающей песни послышится и его «оттолочка», короткая, мелодичная: — Кик! Ки-и-ик!
Лучами пронзается лес, и закуковали кукушки: гулко, настойчиво, словно даже с тоской, что снова они одни, без семьи. Где-то забеспокоился удод:
— У-ду! И-ду!
Доносится неясное воркование горлинки. Ей отозвались другие, и лес полнится хорошей, мелодичной песней: негромкой, задумчивой и грустной. Синичьи подлетки, стараясь вытянуть за родителями, часто срываются и громко пищат, заглушая пищух. Ослепительно желтым языком пламени на сухой ветке вспыхивает плачущая иволга. Кланяясь солнцу, трепетно, чуть раскидывая крылья, она поет, словно играет на флейте:
— Тюлифю, фю-лю-лю-лю…
Удивительно красива эта птица в наших неярких на краски лесах. Кричащим нарядом она выделяется из всех, разве только удод может сравниться с нею обилием красок в своей одежде, но он пестр и поэтому не так ярок, а самец иволги ослепительно, до рези в глазах, желт. Голова, шея, грудь, подбрюшье, подкрылья и подхвостье — маслянисто-блестяще желты, даже спина — сверкающе солнечна. Так же удивительно черны, до