1918–1919
Вальс со слезой
Как я люблю ее в первые дниТолько что из лесу или с метели!Ветки неловкости не одолели.Нитки ленивые, без суетниМедленно переливая на теле,Виснут серебряною канителью.Пень под глухой пеленой простыни.
Озолотите ее, осчастливьте, —И не смигнет, но стыдливая скромницаВ фольге лиловой и синей финифтиВам до скончания века запомнится.Как я люблю ее в первые дни,Всю в паутине или в тени.
Только в примерке звезды и флаги,И в бонбоньерки не клали малаги[2].Свечки не свечки, даже ониШтифтики грима, а не огни.Это волнующаяся актрисаС самыми близкими в день бенефиса.Как я люблю ее в первые дниПеред кулисами в кучке родни!
Яблоне – яблоки, елочке – шишки.Только не этой. Эта в покое,Эта совсем не такого покроя.Это – отмеченная избранница.Вечер ее вековечно протянется.Этой нимало не страшно пословицы.Ей небывалая участь готовится:В золоте яблок, как к небу пророк[3],Огненной гостьей взмыть в потолок.
Как я люблю ее в первые дни,Когда о елке толки одни!
1941
Вальс с чертовщиной
Только заслышу польку вдали,Кажется, вижу в замочную скважину:Лампы задули, сдвинули стулья,Пчелками кверху порх фитили,Масок и ряженых движется улей.Это за щелкой елку зажгли.
Великолепие выше силТуши, и сепии, и белил,Синих, пунцовых и золотыхЛьвов и танцоров, львиц и франтих.Реянье блузок, пенье дверей,Рев карапузов, смех матерей,Финики, книги, игры, нуга,Иглы, ковриги, скачки, бега.
В этой зловещей сладкой тайгеЛюди и вещи на равной ноге.Этого бора вкусный цукатК шапок разбору рвут нарасхват.Душно от лакомств. Елка в потуКлеем и лаком пьет темноту.Все разметала, всем истекла,Вся из металла и из стекла.
Искрится сало, брызжет смолаЗвездами в залу и зеркалаИ догорает до тла. Мгла.Мало-помалу толпою усталойГости выходят из-за стола.Шали, и боты, и башлыки.Вечно куда-нибудь их занапастишь!
Ставни, ворота и дверь на крюки.В верхнюю комнату форточку настежь.Улицы зимней синий испуг.Время пред третьими петухами.И возникающий в форточной рамеДух сквозняка, задувающий пламя,Свечка за свечкой явственно вслух:Фук. Фук. Фук. Фук.
1941
Лишь только в Училище живописи кончались занятия, Пастернаки уезжали на юг. Поезд, Одесса, выезд на приморскую дачу приносили чувство свободы. Снимали дачу на Среднем Фонтане. Море было под обрывистым берегом, и его присутствие ощущалось все время. Л.О. Пастернак, как и его жена, были отсюда родом, еще живы были их родители и многочисленные родственники, к которым возили показать своих детей. Особенно близки были с семьею младшей сестры Леонида Осиповича Анной Осиповной Фрейденберг, ее мужем и детьми. На даче жили вместе с ними. Оля Фрейденберг, двоюродная сестра и ровесница Бори, вспоминала об этом времени:
* * *
«…Летом я всегда у дяди Ленчика на даче. Море. В комнатах пахнет чужим. По вечерам абажур. Тысячи мошек кружатся вокруг света… Боря очень нежный, но я его не люблю… Но Боря любит и прощает. Я гуляю с меньшим кузеном, Шуркой, и тот, затащив меня в кусты, колотит, а выручает всегда Боря; однако я предпочитаю Шурку.
Мы играем в саду. Запах гелиотропа и лилий, пахучий, на всю жизнь безвозвратный. Там кусты, и в них копошимся мы, дети; это лианы, это дремучие леса, это тени зарослей и листвы… Там – первый театр. Я сочиняю патетические трагедии, а Шурка, ленивый и апатичный, нами избиваем. Мы играем, и Боря и я – одно. Мы безусловно понимаем друг друга…».
Ольга Фрейденберг.
Из «Записок»
* * *
Приедается всё.Лишь тебе не дано примелькаться.Дни проходят,И годы проходят,И тысячи, тысячи лет.В белой рьяности волн,ПрячасьВ белую пряность акацийМожет, ты-то их,Море,И сводишь, и сводишь на нет.
Ты на куче сетей.Ты курлычешь,Как ключ, балагуря,И, как прядь за ушком,Чуть щекочет струя за кормой.Ты в гостях у детей.Но какою неслыханной бурейОтзываешься ты,Когда даль тебя кличет домой!..
Из поэмы «Девятьсот пятый год»
* * *
Илистых плавней желтый янтарь,Блеск чернозема.Жители чинят снасть, инвентарь,Лодки, паромы.В этих низовьях ночи – восторг,Светлые зори.Пеной по отмели шорх – шорхЧерное море…
Было ли это? Какой это стиль?Где эти годы?Можно ль вернуть эту жизнь, эту быль,Эту свободу?
Из стихотворения «В низовьях», 1943
* * *
«…Весной 1903 года отец снял дачу в Оболенском, близ Малоярославца, по Брянской, ныне – Киевской железной дороге. Дачным соседом нашим оказался Скрябин. Мы и Скрябины тогда еще не были знакомы домами.
Дачи стояли на бугре вдоль лесной опушки, в отдалении друг от друга. На дачу приехали, как водится, рано утром. Солнце дробилось в лесной листве, низко свешивавшейся над домом. Расшивали и пороли рогожные тюки. Из них тащили спальные принадлежности, запасы провизии, вынимали сковороды, ведра. Я убежал в лес.
Боже и Господи сил, чем он в то утро был полон! Его по всем направлениям пронизывало солнце, лесная движущаяся тень то так, то сяк все время поправляла на нем шапку, на его подымающихся и опускающихся ветвях птицы заливались тем всегда неожиданным чириканьем, к которому никогда нельзя привыкнуть, которое поначалу порывисто громко, а потом постепенно затихает и которое горячей и частой своей настойчивостью похоже на деревья вдаль уходящей чащи. И совершенно так же, как чередовались в лесу свет и тень и перелетали с ветки на ветку и пели птицы, носились и раскатывались по нему куски и отрывки Третьей симфонии или Божественной поэмы, которую в фортепианном выражении сочиняли на соседней даче…
Предполагалось, что сочинявший такую музыку человек понимает, кто он такой, и после работы бывает просветленно ясен и отдохновенно спокоен, как Бог, в день седьмый почивший от дел своих. Таким он и оказался…
Он спорил с отцом о жизни, об искусстве, добре и зле, нападал на Толстого, проповедовал сверхчеловека, аморализм, ницшеанство. В одном они были согласны – во взглядах на сущность искусства и задачи мастерства. Во всем остальном расходились…
…Скрябин покорял меня свежестью своего духа. Я любил его до безумия…
Я уже и раньше, до лета в Оболенском, немного бренчал на рояле и с грехом пополам подбирал что-то свое. Теперь, под влиянием обожания, которое я питал к Скрябину, тяга к импровизациям и сочинительству разгорелась у меня до страсти. С этой осени я шесть следующих лет, все гимназические годы, отдал основательному изучению теории композиции, сперва под наблюдением тогдашнего теоретика музыки и критика благороднейшего Ю.Д. Энгеля, а потом под руководством профессора Р.М. Глиэра…».
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
«…В ту осень возвращение наше в город было задержано несчастным случаем со мной. Отец задумал картину „В ночное“. На ней изображались девушки из села Бочарова, на закате верхом во весь опор гнавшие табун в болотистые луга под нашим холмом. Увязавшись однажды за ними, я на прыжке через широкий ручей свалился с разомчавшейся лошади и сломал себе ногу, сросшуюся с укорочением, что освобождало меня впоследствии от военной службы при всех призывах…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
«…Борюша вчера слетел с лошади, и переломила ему лошадь бедро; к счастью, тут же был Гольдингер (хирург он), и бережно его уложили и перенесли. Немедленно вызвали хирурга хорошего (ассистента бывшего Боброва) и наложили ему гипсовую повязку и т. д. Слава Богу. Это случилось, когда я писал этюд с баб верхом и, на несчастье, он сел на неоседланную, а та, на грех, с горы стала шибко нести его, он потерял равновесие – вообразите, мы видели все это, как он под нее, и табун пронесся над ним, – о Господи, Господи!.. Сейчас сутки, как повязка сделана. Врачи успокаивают, что все прекрасно и только придется полежать в постели 6 недель…»