После нескольких подобных бесед в ресторане «Одер» Святослав Хромин перестал посещать парикмахерскую у Александро-Невской лавры, но было уже поздно. Каким-то образом Белосток раздобыл адрес и зачастил к нему, сначала один, а потом и с компанией. Хромина он представлял как «научного работника, разделяющего наши взгляды» и при каждом визите доставал из книжного шкафа увесистые тома, раскрывал, где попало, и хохотал громовым голосом:
— Слепым нужно быть, чтобы не видеть границ империи: Карлс-Бад, Ашха-Бад, Улан-Батор! А все восходит к имени Батый, да и не к имени, конечно, а к древнему обращению «Батя»!
С собой Беляш приводил подростков, особенно отличившихся в продаже газет. Белостока они тоже называли Батей. Иногда они появлялись исцарапанные, с разбитыми в кровь кулаками, хвастались друг перед другом продолговатыми синяками на теле, говорили: «Менты звереют». В такие дни Батя бывал с ними особенно ласков, рассказывал о чудесно устроенной древнебалтийской республике, где жил народ Чудь, или Людь. Мальчики высказывали собственные идеи, например о том, что не зря ставленников Рима называют Романовыми.
— Историк! — кричал Батя. — Ты послушай, что этот сопляк сказал! У него в голове больше, чем во всей твоей науке!
Подростки, однако же, на Хромина косились, и однажды один, мрачный и тонкоголосый, о чем-то мрачно нашептал на ухо Белостоку. Белосток поднял тяжелую, похожую на лопату пятерню и съездил адепта по затылку.
— В моем штабе, — наставительно процитировал он одного немецкого маршала, — я сам решаю, кто еврей, а кто нет!
Вскоре после этого инцидента начштаба обратился к Хромину конфиденциально, заявившись с утра, трезвым и серьезным:
— Историк, мы вообще, зачем все делаем? — мрачно вопросил он. Поскольку Хромин молчал, Беляш уточнил: — Мы вообще газетки у метро продаем или об истории думаем?
Историк ответил в том смысле, что, в общем-то, думает об истории.
— Я тебя знаю, — продолжал Батя-Белосток-Беляш, — ты материалист, в тебе рацио много.
Святослав Васильевич заикнулся было возразить, что он идеалист со стажем, немало за это пострадал, да и не еврей, если уж на то пошло, а, как он специально уточнял в свое время у папаши Василия Петровича, в малой степени грек, но не успел.
— Ну и плевать я хотел на тебя. Пусть это будет обряд. Обычный, блин, обряд, как в ваших учебниках. Ты же, блин, историк, неужели ты против обряда, нормального русского обряда?
— Я не против обряда, — ответил Хромин, с тоской чувствуя, что дело сводится к какому-то шабашу в его и без того многострадальной квартире.
— Помнишь того сопляка? — повеселев, спросил Белосток, почесывая бороду. — Этот сопляк записался в ЭрЭнБэ. Не в ЭрЭнБ, заметь, а в ЭрЭнБэ!
Мальчик действительно записался в Российскую национальную библиотеку, в просторечии Публичку, и вел себя по этому поводу так, как будто пробрался в архивы Госдепа США.
— Они видели, что я бритый! — с жаром рассказывал лазутчик. — Видели, но только посмотрели косо, а что сказать-то? Ничего не сказали, записали.
Уже через два дня на стол Белостока, вернее сказать, на стол Святослава Хромина, за которым писал свои патетические статьи Белосток, лег манускрипт. Документ был вырван отважным бритоголовым читателем из пыльных архивов национальной библиотеки и пожелтел настолько, что его едва удавалось прочесть под настольной лампой.
— Ему лет двести! — восторгался юный пытливый ум. — А может, и триста!
…Пятнадцать свечей из чистого пчелиного воска и столько же из воска серного. И был я там, и возвращался оттуда, и всякий раз луна была в едином знаке небесном, и час било тринадцатый, и жертва принесена была. Юноша непорочный принял на себя грех прелюбодеяния с отроковицею невинной из племени, враждебного народу святому, но не овладел ею, будучи лишен сознания. И смешалась кровь сына народа древнего с руками, меченными печатью неизгладимой золотом неправедным, и детищем народа древнейшего, страстью снедаемого чистою, не срамной, каких не знают твари Божия. И было то в канун дня сговора сильных мира сего, огнем вселенским владеющих. Но сирые духом и разумом убогие сдержать пытались обряд великий, древний, вечный. И лег мост огненный между былым и настоящим, а грядущее в тумане скрылось. И стал мир древний, изначальный…
Вся эта белиберда, как отчетливо видел Хромин, была вырезана перочинным ножиком из скверно и аляповато напечатанного бульварного журнальчика начала двадцатого века, может быть даже «Нивы». Но Белосток даже не подумал задавать вопрос, имеет ли написанное смысл.
— Историк, — медленно, вглядываясь в обрывок пожелтелой бумаги, спросил атаман, точь-в-точь тот профессор на филфаке, который принял на душу грех завалить юного Вячеслава, — народ древний и народ древнейший?
— Чудь, — на опережение подсказал тонкоголосый пацан с мрачным взглядом.
Белосток оглянулся так, словно хотел снова влепить подзатыльник, да серьезность момента не позволяла.
— Чудь есть смешение двух ветвей арийской расы — тевтонцев с ататюрками, — нравоучительно объявил он. — Свечи мы достанем. Тевтонцы у нас есть. Историк, нам нужна ататюркская девственница.
* * *
Когда Айшат было восемь лет, она влюбилась в русского солдата. Недалеко от их дома, на горе, за проволочной сеткой, была воинская часть. Дядя Салим вздыхал перед ужином и непременно говорил за вечерней молитвой: «Господи, когда враги наши уйдут…», а дальше перечислял множество богоугодных дел, которые предстоит совершить в этом благословенном будущем. Маленькая Айшат с детства знала, что на горе живут идолы зеленого цвета, которые бегают быстро, имеют цепкие руки и больше всего на свете мечтают о маленькой тавларской девочке, чтобы закопать ее под грудой камней. Иногда на улицах, натыкаясь на кучи строительного щебня, Айшат понимала, что еще одна тавларская девочка не убереглась. Но годы шли, девочка становилась старше, и ей уже хотелось взобраться на гору, поглядеть на таящийся там ужас.
Идол стоял за проволочной сеткой, в руках у него был точно такой же карабин, как тот, что дядя Салим прятал за старыми ульями в подвале. У идола была совершенно гладкая голова и веселая улыбка.
— А, черная! — радостно приветствовал он Айшат. — Ты чего хочешь, черная?
Айшат знала это слово по-русски, и оно ей ужасно понравилось. Было здорово, что такой здоровенный и страшный идол с первого же взгляда оценил ее роскошные смоляные косы. Айшат засмеялась и убежала вниз по каменистому склону.
Месяц прошел, пока дядя Салим уловил изменение настроения племянницы и проследил путь ее ежевечерних прогулок. За это время отношения юной тавларки с солдатом превратились в самые серьезные: она понимала уже три-четыре русских слова, а он, к ее огорчению, перестал называть ее «черной». Дядя Салим выслушал русские слова из уст племянницы и вздохнул особенно тяжело.
— Он — мой друг! — вопила Айшат, когда ее запирали под замок.
Месяц ее не выпускали даже на улицу, что для девочки в ее возрасте не только неприятно, но даже неприлично. Через месяц, ночью, дядя Салим вывел всю семью во двор и спрятал в погреб. На горе полыхали дощатые здания за проволочной сеткой.
— Господи, если только наши враги дойдут до наших домов… — бормотал дядя Салим, выкапывая из-под старых ульев ручной пулемет и устанавливая его на крышу дома.
Пулемет простоял на плоской крыше пару лет и надоел всем ужасно. Айшат перестала верить во врагов дяди Салима, как только обнаружила, что об идолах на горе он говорит теперь иначе:
— Господи, с тех пор, как ушли наши друзья…
Айшат было приятно, что ее круглоголового друга оценили-таки по достоинству, но руины на вершине горы постепенно зарастали кустарником, а дядя Салим вздыхал все отчаяннее.
— С тех пор, как наши враги имеют власть над нами…
— Эй, черные! — кричали приходящие на двор люди в штатском, но с карабинами, болтающимися на ремнях. Ни один и близко не был похож на того славного идола. У всех на головах громоздились нечесаные лохмы, все были пыльные и неопрятные. В первый раз они не нашли пулемет и увели дядю Салима. Во второй — он отдал пулемет сам. Айшат скучала и учила русский язык. По выходным семья собиралась и слушала стихи великих поэтов.
— Господи! — просветлел дядя Салим, которому теперь придавал дополнительной меланхоличности перебитый на сторону нос. — Наша Айшат будет артисткой!
Жизнь снова приобрела для него смысл, он перестал поминать врагов и достал из подвала ульи. Жизнь в Гушано-Тавларской республике входила в колею, хотя каждую зиму, примерно в феврале, внизу по склонам долины начинались пожары. Айшат не очень расстроилась, когда, подсчитав зеленые бумажки с изображением широколицей старухи, дядя Салим торжественно объявил, что везет Айшат на север учить ее на русскую артистку. Насколько понимала Айшат, когда сгорела застава на горе, все русские солдаты уехали тоже на север. Удачное совпадение.