— Ма-ары-сь… — еще более уверенно промурчал Промин. Ситуация сводилась к однозначной оценке: Пашкина дача.
Мария рисковала привести сюда жениха, только когда родители, вице-губернаторская чета, отправлялись, утомленные радением за нужды города, в оплаченные отпуска для поправки здоровья. За последние полгода такое случалось трижды. И всякий раз Дмитрий Хромин расплачивался за неземное блаженство общения с поднаторевшей в познании мужской и женской подсознательной страстности студентки факультета психологии, за необозримость кровати в вице-губернаторской спальне и за эвкалиптовый чай в маленькой сауне утренней головной болью.
Приученное финской баней к жаре семейство, выходцы из Краснодара, поддерживало в жилых помещениях температуру выше всяких гигиенических норм. Что они с Машкой, с Ма-ры-сей, пили в предыдущий вечер, красиво завернувшись в простыни, Дмитрий Хромин припомнить не смог и попытался угадать, прислушиваясь к молоточкам, вбивающим гвоздики в череп изнутри. Зеленое и липкое — это «Шатрез». Белое, с молочным привкусом, — это «Дюгонь»… Или «Дюпонь»… Легонький ликерчик на ночь бедному мальчику, правда, Дим?
Лежащее рядом существо ласково заскулило в ответ, и Хромин, поборов естественное желание прокашляться, просморкаться и протереть уголки глаз, поймал пару глотков теплого воздуха, который они надышали за все полноценные часы ночного блаженства. Потом облизал сухие губы шершавым языком и принялся размеренно поглаживать Машкин затылок, с переходом на шею, на позвоночник, там, где он выступает трогательным кошачьим хребетиком из-под шелковой ночнушки.
Разумеется, ни один нормальный мужик не испытывает потребности гладить хоть что-то, кроме собственных висков, пробудившись с отлежанной рукой и отбитыми воспоминаниями о предыдущей ночи, но гладить надо. Одно из правил жизненного опыта Хромина, сравнимое по непреложности с требованием не конфликтовать с правоохранительными органами, гласило: гладить! Потому что есть органы важнее правоохранительных! Потому что если будешь вспоминать кого, за что и почему гладишь, можешь упустить самые ключевые моменты, благодаря которым оказываешься в спальнях вице-мэров.
Обладательница пушистых волос благодарно обняла санитарного чиновника за шею и притянула к себе. Так, понятно. Дмитрий Хромин прислушался к внутренним голосам своего организма и пришел к выводу, что не может. Хотя это, в общем-то, так же необходимо, как и гладить. Если дочка вице-губера притягивает тебя к себе с утра пораньше, непременно следует понять ее потаенные желания, ну, а поняв — удовлетворить. Но такие вопросы с кондачка не решаются. Если решать их с кондачка, может оказаться, что удовлетворять желания нечем.
«Я сейчас встану, — подумал Хромин. — Аккуратненько вытащу руку и встану. Ничего ей не сделается, поскулит и снова засопит. Потом я схожу почищу зубы. Умоюсь холодной водой. Высунусь в форточку дачи и покурю, погляжу на сосны и остыну. А потом я вернусь, Марыся, потом я вернусь…»
Он сел и потянулся, хрустнув плечами и позвонками. Сладко потянулся, думая, что эти ночнушки и пижамы — бред, Машке дай волю, она его и в ботинки обрядит. Вот от этого и снятся кошмары, пагубно влияющие на утреннюю потенцию. «Надо будет рассказать, какой дикий сон… Какой дикий сон про киллера, начавшего охоту на вице-губернатора с простого санитарного чиновника… рассказывать этот сон ни в коем случае нельзя, правда, Маша?»
Санитарный инспектор Дмитрий, все еще заламывая одну затекшую руку другой, открыл глаза и поглядел на лежащую рядом на кремнистом гравии чернокосую девушку с обрывками скотча на запястьях и щиколотках. Перевел взгляд на свои ботинки — один оставался на ноге, другой, с ошметками шнурков, валялся поодаль, у массивной плиты из ракушечника. Этих плит кругом было полно, они торчали из черной, потрескавшейся от жары почвы, здоровенные, в рост человека, исчерченные непонятными символами.
А на самой крупной плите, где была когда-то выбита кайлом половина Солнца с половиной человеческого лица, стояли две дивные, как горячечный бред, белые кобылы в изукрашенной золотой фольгой упряжи. На кобылах же, и это казалось самым ужасным, сидели два санитара из психушки в белых халатах, полы которых служивые небрежно забросили каждый за левое плечо. У горловин халатов виднелась украинская вышивка крестом и гладью — бордового и лазурного цветов соответственно. При этом санитар постарше глядел на Хромина участливо, но как-то мимо.
Только тут чиновник центра санэпиднадзора города Петербурга сообразил: невнятное бормотание над ухом — это не двадцатисемидюймовый телевизор на первом этаже правительственной дачи. Дело обстояло намного хуже. Неторопливо и обстоятельно, к вящему благоговению своего молодого товарища, старший санитар читал Дмитрию Хромину незнакомые стихи на неизвестном языке.
Дмитрий Хромин закрыл глаза и вновь повалился навзничь рядом с чернокосой девушкой.
* * *
— Как ты видишь, это варвары! Заметь, мы не знали заранее, встретим ли здесь нечто необычное или выбивающееся из привычных представлений. И вот мы обнаруживаем вблизи древнего капища варваров. Может быть, это не совсем такие варвары, как те, кого ты привык встречать на северных границах империи. Но вместе с тем эти странно одетые люди удивительно похожи на тех двух дикарей, которых мы видели прячущимися в зарослях жимолости по ту сторону холма. Их нелепые попытки маскировки несомненно говорят о том, что они относятся к более примитивной культуре, чем народы, находящиеся под благотворным воздействием Рима.
— Не следует ли принять меры к их задержанию, учитель? Будучи верхом и при оружии, мы с легкостью смогли бы пленить их.
— Никогда! — Учитель наставительно и с легкой укоризной погрозил поднятым прямо к солнцу пальцем. — Не смешивай долг перед отчизной со слепым стремлением угодить власти. Разве здесь, на своей земле, мы на войне? Разве беглые рабы — враги нам, свободным гражданам Великого города? Разве знаешь ты, наконец, что вынудило здесь оказаться этих несчастных: жестокость господина или небрежность легионера, конвоирующего колонну на каторжные работы? Ну и, помимо всего прочего, разве есть нам на чем везти захваченных в плен варваров? Или ты хочешь, чтобы они плелись за нами своим ходом до самых Аппиевых ворот?
Ученик смолк и принялся разглядывать обнявшихся и, судя по всему, уснувших в процессе любовных утех желтоволосого мужчину и брюнетку со странными украшениями в виде пурпурных лент на щиколотках и предплечьях.
— Не кажется ли тебе странным, о учитель, что мужчина и женщина одного племени могут столь сильно отличаться друг от друга, — спросил он в результате умственных усилий. И тут же поспешил добавить: — Я, конечно, знаю, как различны на вид самец и самка родосского петуха или, скажем, пчелиная матка и трутень…
Учитель не слушал. Он медленно озирался вокруг, и чувствовалось, что, вполне возможно, сейчас будет произнесено одно из тех высказываний, которыми он рассчитывал, и весьма прозорливо, остаться в истории человеческой мысли. Уже и имя твое забудется, если ты не ражий полководец и не жестокий тиран, а из уст в уста будут передавать несколько слов, спаянные такой мудростью, что на многих языках сохранятся и смысл, и чувство, и даже интонация говорящего.
— Никогда ничему не удивляйся! — весомо проговорил он. — Возможно, тебе покажется странным это наставление именно сейчас, когда, казалось бы, количество произошедшего превзошло качество нашей способности к объяснению. Но сейчас я с тем большей убедительностью продемонстрирую бесплодность умозаключений, построенных на восхищении необычайным, перед суровым лицом фактов. Да, данные для логических построений наших пока недостаточны. Но ведь не исчерпаны и сами факты! И сейчас мы их заставим говорить самих за себя.
— Но как это возможно? — вскричал ученик, невольно поправляя перевязь меча, новую и потому за время путешествия здорово натершую ему правый бок. — Мыслимо ли обратиться за разъяснением к самой загадке? Это так же невозможно, как, скажем, допросить этих дикарей, хотя уже по их нелепому виду заметно, что они не разумеют ни слова на языке знания и просвещения.
— Именно это я и собираюсь сделать! — отвечал наставник. — Хотя и не изучал варварских языков за их примитивностью. Ты должен быть наслышан о моих успехах в изучении «Тео et Lingva»[2].
Юноша кивнул. Перед тем как приступить к обучению, он послушно пытался вникнуть в фундаментальный труд, содержащийся в семидесяти восьми свитках, переведенный на персидский и халдейский языки, но завяз примерно на второй трети предисловия ко второму изданию.
— Вспомни двенадцатую главу! — потребовал учитель, после чего студенту стала так же безразлична валяющаяся рядом красавица, как это будет случаться и двадцатью веками позже с приходом темной для всякого молодого мыслителя поры, именуемой сессией. — Вспомни заключительные строфы изящного сатирического гекзаметра, где неоспоримо доказывается, что мысли есть неязыковая категория и, стало быть, язык — лишь аппарат выражения мысли и может быть, соответственно, заменен, слово за словом, флексия за перцепцией, без ведома говорящего, если только рассудок его этому не противится? Идеальным для этого условием является что?…