фрицы не пошли дальше… Не знаю, как девчатко годков о двух уцелело. Маманя моя подобрала ту маляточку и в хату принесла — совсем никудышную, в полном беспамятстве. Говорила, что нашла девчушку под бочком застреленной молодайки. Наши селяне, конечно, похоронили и моряка с женой, и молодайку. Однако я сам, чуешь, при том не присутствовал, потому как на ноги еще не совсем ставал… Вот, значит, маманя и принесла ту девочку в нашу хату и молвила мне; «Считай, сынок, за дочку сойдет тебе. Бог милостив, так и ты — замени родителя…» Бог-то бог, да у девчурки той — ни фамилии, ни имени, ни отчества. Выходило так, что будто она без роду и племени, потому — при пострелянных никаких документов не нашлось. Стало быть, кому-то понадобилось оставить их личность в безвестности, одна лишь тельняшка на пожилом человеке могла удостоверить, что он — морского племени… И все же, чуешь, самое интересное: в рубашечке девчурочки зашитый медальон, и не какой-нибудь, а самый настоящий, из чистого золота, маманя нашла. А в медальоне том малюсенькая фотокарточка убитой молодайки, должно быть, по словам мамани, мать она той девчурочки. Уж каким образом золотая вещица от немцев убереглась, про то никто из наших не проведал. Касательно ж фото, то женщина на нем — красавица!.. Поглядел я на нее и сказал мамане своей: «Быть по тому: имячко давай сама, а отчество — пускай бедняжечка по моему имени проживает». То есть, когда, значит, подрастет, чтоб ее Тарасовной величали… Не знаю, как они там сейчас, есть ли у них хлебушко. А мне-то каково?! По правде сказать, тяжко мне. Ой как сердце колет по Тарасовне моей. И болит душа, потому как позабыл на прощание передать ту маманину науку, чтоб в случае чего моя Тарасовна глаз не закрывала… Ну да ладно, благо маманя моя с ней. Может, научит… — Ястребок пристально посмотрел на меня: — И ты тож поимей в виду науку мамани моей. Да и другим передай. — Он потянулся до хруста в плечах. — Так что, стало быть, бывай здоров. Прощай, до утра…
На том Ястребок уснул. Я набросил для тепла на него кусок старой дерюги. После его рассказа мне самому стало не до сна. А он… Он долго о чем-то бормотал во сне и под утро все еще продолжал улыбаться, вероятно, той же своей Тарасовне, когда я выскочил из землянки на звуки воздушного боя.
Давным-давно не стало Ястребка, но он не идет из моей головы. Я стараюсь думать о его гибели как о самой нелепой случайности. Между тем вижу и свою вину: почему я не разбудил его? Смерть настигла его при закрытых глазах! Тогда, сбитый немецким «мессером», наш самолет врезался в партизанскую землянку…
Нестерпимо больно вспоминать о том. Вот и не знаю, как и чем искупить свою вину не только перед ним, а и перед его Тарасовной. И сегодня все кажется: где-то непременно мы должны повстречаться, я повинюсь перед ней, а может, и Ястребка заменю ей. Впрочем, разве можно заменить такого человека? При этой мысли у меня появляется такое чувство, точно я должен вернуть ему жизнь. Оно порой преследует меня с такой силой, что возникает даже неверие в его смерть и я готов искать его на всех дорогах. Такие, как он, не должны умирать! Они не могли остановиться на середине пути, не отдавши людям всех своих сил.
Теперь, спустя много лет, когда гроза настигла меня в степи под Херсоном, как и тогда, накануне смерти Ястребка, всю ночь я думал о нем. Он возникал в ослепительном свете молний, в дверном проеме землянки, промокший до нитки… И вновь слышался его голос: «Спасибо, хоть хлебушка раздобыли…» Я думал о его подвиге, как ему удалось «конфисковать» фашистскую автомашину с хлебом, о котором в то время так ничего и не успел узнать. Теперь я лишь мог о чем-то догадываться, строить какие-то предположения, цепляться за незначительные на первый взгляд детали. Но нее это тут же отлетало прочь, как ничего не значащее в сравнении с той силой любви, с которой он беспокоился о судьбе своей маленькой Тарасовны.
…Последний путь Ястребка был коротким. Гроб, покрытый Боевым Знаменем отряда, подпираемый плечами друзей, медленно двигался.
Гроб слишком медленно и трудно несли потому, что до вырытой могилы было лишь несколько десятков метров. Партизаны шли так, точно противились неминуемому и тянули с расставанием.
Кто-то сказал: «Какого доброго товарища хороним!» И в моей памяти остается его улыбка, приобщающая всех к своей страстной вере в доброе начало человека.
* * *
Гроза прошла под утро. И затих ветер. Над степью, плотно обложенной белым туманом, засмуглело небо. Я тронул машину.
Волны тумана перекатывались на дороге. Я завидел на ней человека и, подкатив к нему, нажал на тормоза. Он обернулся ко мне, и я обратил внимание на пустой правый рукав его сорочки. Понял: передо мной — инвалид.
— Далеко вам? — исполненный сострадания, спросил я.
— Сорок пять с половиной… Без гака.
«Гак» у местных жителей составляет подчас довольно внушительную цифру. Этот же человек без правой руки решительным голосом исключил неопределенность, тем самым как бы дал понять, что принадлежит к категории точных и деловых людей.
— Садитесь, подвезу, — пригласил я.
— Благодарствую… Предпочтение отдаю собственному транспорту: «НО-два». Ногам, значит.
Глаза незнакомца хлестко сверкнули, показались недобрыми; может, уловил в моем голосе жалость к себе, как к инвалиду, и в нем вспыхнула обида?.. Или отнес меня к тем водителям — «левакам»?
— А вы не беспокойтесь, денег не возьму с вас, — сказал я.
— С меня?! А с других берете? — спросил он с язвительной усмешкой.
Право, в нем сказалась обида, и я не выдержал, почти прикрикнул:
— Да садитесь же!
— Понимаете ли, для меня сесть к вам в машину — не пуговицу пришить к пиджаку, а, наоборот, пиджак приставить к пуговице.
— Сам ты три дня не умывался! — вскипел я и тронул машину.
Навстречу, на лобовое стекло, налетела волна тумана, будто пританцовывая на капоте. Меня сильно тряхнуло на ухабе. Я сбросил