Я приносил кюсри. Дядя Шах-Буба, как всегда, садился у входа в помещение, где топился хар. Я знал, что он скажет, когда я появлюсь с кюсри, эти слова почти всегда были одни и те же:
– Вай, маншалла[12], мой мужественный сын! Хвала тебе! Твой кюсри хоть и деревянный, но мягче трона иранского шаха.
Однажды я, лукавя, спросил у него:
– А откуда ты знаешь, что шахский трон – мягкий?
– Ей-богу, мужественный ты парень! – воскликнул он. Потом снял с головы свою лохматую папаху, положил ее на кюсри, сел на нее и добавил: – Не знаю, правда ли мягок шахский трон, но я уверен, что у шаха нет папахи, подобной моей.
После этого дядя Шах-Буба гладил свою голову с редкими седыми волосами, из внутреннего кармана ватника, накинутого на плечи, вынимал кипу четвертушек газетной бумаги, стянутых тонкой резинкой. Выбрав одну, остальные прятал в нагрудный карман, из другого кармана вынимал кисет с табаком и сворачивал самокрутку. Доставал из кармана брюк коробок спичек, прикурив, перекидывал ногу на ногу и начинал дымить. Видно было, что скручивание цигарки, а затем выдыхание кольцами дыма доставляет ему огромное наслаждение. Шаламы[13] на его ногах подходили к его брюкам галифе, так как брючины были удобны для обмоток.
В селе больше я ни на ком не видел шаламов, носить такую обувь уже не было в обычае, даже шаламы моего дедушки, скореженные, лежали в углу холодной комнаты. Но дяде Шах-Бубе, может быть, было удобно в них ходить по горам за стадом колхозных бычков…
– За твое кюсри я подарю тебе бычка, – как-то сказал мне дядя Шах-Буба.
– Как ты мне подаришь колхозного бычка?
– Для такого друга, как ты, если даже колхоз не пожертвует, я найду бычка.
Я знал, почему так говорит дядя Шах-Буба. Прошло немногим меньше года, как умерла моя мама. Он понимал, что сердце у меня еще болит, и хотел подбодрить меня, показать, что он ко мне расположен. Только впоследствии я понял, что от его обещания колхозному хозяйству никакого вреда не было…
Везде – на земле и на небесах – весна входила в свои права. Каждый листочек, каждая былинка, каждый цветочек, каждая поющая птичка, весь люд, и белоснежное облачко на синем небосклоне, и льды на вершинах Шалбуздага и Красной горы, и окрепший, гремящий шум Большой реки – все включалось в праздник весенних дней.
Я привык просыпаться под птичье пение. «Кто видит приход весны, как и восход солнца, много-много раз, тот будет счастливым», – говорила бабушка. Я еще не понимал, из чего слагается счастье, и потому, в жажде счастья, поднимался рано. И бабушка, и дедушка, сколько я помнил, всегда вставали с первой утренней зорькой, и мне казалось, что счастливее их никого нет. На них походили и остальные престарелые односельчане. Выгнав скотину в стадо, женщины принимались мести двор и улицу перед домом, потом занимались уборкой дома. Мужчины находили себе дело в саду и в огороде, подправляли изгороди, ремонтировали всевозможные инструменты и орудия. В утреннюю пору люди обменивались благопожеланиями, и получалось, что подбадривали и поддерживали друг друга. Весной все эти явления приобретали какую-то особую силу, по-особому влияли на душу, точно наступившей в природе прекрасной поре именно открытые и добрые людские взаимоотношения придавали особый аромат, звучание и окраску. И я понимал, что среди этих людей я тоже имею свое место, тоже счастлив вместе с ними, хотя весеннее солнце я встречал еще не так много раз, как они.
Я рано вставал, чтобы усилить свое чувство счастья, но для этого была еще одна причина – соседка Халиса, дочь тетушки Шамсият. Она тоже привыкла вставать рано. Каждое утро она шла к роднику за водой. Мне необходимо было видеть, как она идет за водой и возвращается с полным кувшином. В эти минуты я отчетливо понимал, из чего слагается счастье.
В одно такое воскресное утро, когда все голоса и звуки так прелестно гармонировали друг с другом, когда жизнь, как цветок, распускалась на земле и на небесах, когда не было ничего, чего бы не хватало или недоставало, когда птицы еще не угомонились после утреннего своего пробуждения, когда Халиса еще не сходила за водой, в дальнем конце нашего двора раздались выкрики дяди Хелефа, напарника дяди Шах-Бубы, пасшего вместе с ним бычков, нарушившие очарование весны.
– Гей, парень! Кудрат! – От его голоса, показалось, задребезжали стекла в окнах нашего дома. Таким голосом не человека зовут, а грозят быку, когда он, оставив стадо, с ревом устремляется к появившейся вдали телке. – Весь закис от сна! Вставай!
Бабушка пошла за водой, дедушка находился на утреннем сборе мужчин на киме. А я в задней части террасы ожидал, когда же брызнут из-за вершины горы Келет густые потоки первых лучей. Дядя Хелеф меня не видел и думал, что я все еще в постели. И язычок же был у дяди Хелефа! Я знал, что надо ответить, пока он не разойдется по-настоящему, иначе выкинет что-нибудь такое, от чего все очарование весны растает, как дым, пожалуй, и солнце, так ласково восходящее, обратится вспять.
– Я уже встал, дядя Хелеф! – Я прошел к перилам террасы, при этом недоумевая, почему он зовет не старших, а меня. – Что случилось?
Увидев меня одетым и бодрым, дядя Хелеф, должно быть, подумал, что он сам еще не проснулся.
– Вах! Неужели это ты?
– Да, это я.
– Трусы хоть успел натянуть? – Дядя Хелеф воспользовался тем, что перила террасы закрывали меня ниже пояса. Он не может не дать волю языку.
– Натянул! – Я поднялся на перила. – Показать, что ли? – Тут нельзя было давать слабинку.
– Свои трусы, если сможешь, покажи дочери Шамсият.
– Ты же спрашивал… – Я спустился с перил. На сердце у меня потяжелело: еще не хватало, чтобы в грубую шутку дяди Хелефа вплелось имя Халисы. О моих чувствах он не догадывался, но такой уж был характер: что придет на язык, то и ляпнет. Нельзя было показывать, что меня задело, а то дядя Хелеф это сразу почувствует и еще что-нибудь выкинет. – Для чего девочке мои трусы? – добавил я вместо того, чтобы попридержать язык за зубами.
– Как для чего? А для того, чтобы узнать, есть что-нибудь в трусах или нет! – На этот раз от хохота дяди Хелефа стекла наших окон действительно задребезжали.
– Доброе утро, Хелеф! – появилась бабушка с полным кувшином.
– Добр… доброе хи… Хи-хи! Ха-ха-ха! – Дядя Хелеф не мог остановиться. Кажется, бабушка догадалась, над кем мог смеяться дядя Хелеф, и без лишних слов приказывающим тоном сказала:
– Иди, парень, принеси ковшик, а то он сгорит от смеха. – В голосе бабушки прозвучало недовольство мной, так как я пустился в разговоры с дядей Хелефом и дал ему повод подшутить над собой.
Пока я бегал за ковшиком, Халиса пошла за водой, я только успел заметить, как мелькнул ее кувшин.
Бабушка налила в ковшик воду и протянула дяде Хелефу.
– На, пей! Иначе я налью тебе на голову! – Бабушка знала, как с ним говорить. Дать бы ему ковшиком по голове, было бы лучше, подумал я, раздосадованный тем, что не увидел Халису.
– Доброе утро! – Дядя Хелеф наконец перестал смеяться и ответил на приветствие бабушки. Затем он, взяв ковшик, отпил глоток и вернул посуду бабушке.
– Что за сумасшедший смех? Не приведи Господь, если насмехаешься над моим внуком, а то ковшик в моих руках наготове!..
– Нет, бабушка, дядя Хелеф смеется над собственными байками, – кольнул я дядю Хелефа и в то же время показал, что его шутки меня не трогают. Кроме того, я понимал, что бабушка не пустит ковшик в ход, она и без того умела его усмирить, а дядя Хелеф имел привычку остерегаться женщин.
– Шах-Буба наказал мне вернуться на архаш вместе с Кудратом, чтобы он поел бутени[14]. Хороша бутень в нынешнем году!
– Чтобы я отправила вместе с тобой своего внука?!
– А что, на мне растут рога, что ли?
– Язык у тебя без костей!
– Милая старшая сестра, лопну же, если держать язык за зубами! Как мне быть? Таким уж меня Господь создал. Да буду я его жертвой. Через две сотни лет…
– Хоть бы Господа не упоминал, чтоб град на твою голову!
– Бабушка, давай я пойду! Иначе дядя Шах-Буба обидится, – сказал я.
– Шах-Буба хотел, чтобы Кудрат помог ему вскопать огород старухи Тенфе.
– Это другой разговор, – смягчилась бабушка. Теперь её голос подбодрил меня. – Как чувствует себя Тенфе? Жива еще? Когда ее внук вернется из армии?
– Старуха чувствует себя неплохо. Сидит у стены и греется на солнце, присматривая за своими козлятами. И внук должен вернуться этой весной… – Дядя Хелеф заговорил добрым языком. – Вы с Тенфе ровесницы?
– Нет же, брат. Когда ее выдавали замуж, я была маленькой девочкой… – Бабушка обернулась ко мне: – Готовься, сынок. Сходи, помоги чем-нибудь бабушке Тенфе. Одинокая старуха. Тебе зачтется доброе дело.
Старушку Тенфе я знал хорошо. Пока могла, она нет-нет да и появлялась в нашем доме. Ее муж Антер, объездчик обширных угодий на той стороне Большой реки, и дедушка были приятелями. Дом старого Антера одиноко стоял среди лугов. Когда он состарился и уже не мог вскочить на коня, чуть коснувшись ногой стремени, объездчиком стал его сын дядя Ахмед. Но он упал в реку и утонул, после чего бабушку и старуху Тенфе сблизило одинаковое горе: у одной дочь, то есть моя мама, у другой сын – оба еще молодыми ушли из этого мира. Горе придавало им больше терпения, печальная доля одной словно успокаивала другую в ее такой же доле. Теперь не стало и дедушки Антера. После его смерти бабушка и старушка Тенфе не виделись. Они не могли преодолевать неблизкую дорогу. Бабушку, по-видимому, обрадовал повод послать меня помогать старухе Тенфе. Она вынесла и сунула в карман моей курточки два желтых лимона: