А китайцам-воробьям было все равно.
Не успели мы войти в переулок, как у меня в кармане забился припадочный телефон, выводящий «Цирковой марш». Мне неловко за этот бодрый сигнал, особенно в транспорте, где собирается тьма ипохондриков, но вибрацию и мелодию устанавливал мой сын, обижать его мне не хочется, и я терплю. Женский голос, такой обиходно-сволочной, спросил: это вы? Это я, ответил я, но не уверен: если Я лично вам нужен, то это я; если нет, то не я. Это точно не вы, уверенно отрезала женщина и отключилась.
Эпоха телефонов демонстрирует нам, что резервы человеческого идиотизма были до сих пор лишь частично востребованы богами. Все еще впереди. Прогресс нас раздевает. Только «поскребите» нас… В сущности, это даже праздничный вывод, но настроение у меня испортилось.
Сын остановился у низкого окна деревянного двухэтажного дома. Дом и окно накрывала вечная тень двух кривых и толстых тополей, их ветки сплетались с большой солидарностью. Оконное, стекло было так хорошо промыто, что мелькнула мысль об его отсутствии. На подоконнике стояли в пустой банке розовые гладиолусы, приглашая потрогать их руками. Они были старые, уже пергаментные, с траурной каемкой на лепестках.
— Здесь живет бедная учительница, — догадался сын, — цветы стоят с первого сентября. А ей жалко их выбрасывать. Чего вздыхаешь так скучно — школу вспомнил?
— Вспомнил, — ответил я. — Для меня, брат, они давным-давно грустные цветы. Безвозвратные. О моя юность, о моя свежесть!
— Ты еще совсем не старый, поживешь еще, — сказал, зевая, сын, — нечего «оокать». Ешь поменьше да не сиди по ночам, не протирай стул.
— Постараюсь, постараюсь, — заверил я его, а вернее — себя.
Гладиолусы на мою первую линейку, как и на все другие линейки, присылали мне со своего огорода дядя с тетей, жившие за Енисеем, на железнодорожной станции. При мне же их и садили: вот здесь твои гладиолусы. Их сын, мой любимый двоюродный брат Алексей, тогда совсем еще мальчишка, вез их на электричке, она прибегала в 7:45, он летел прямо на школьный двор, минут десять, а линейка начиналась в 8:00 — он успевал. Помню, как я нервничал, как волновалась мама: все с цветами, а я — без, вдруг электричка опоздает, но она не опоздала ни разу за все годы, и всегда мой букет был самый пышный, самый красивый, Алексей не забывал довольно беспардонно отметить это перед строем детей и родителей. Они, все знакомые и соседи по маленькому городку, его, понятно, запомнили и говорили мне со следующего года: в чем дело, младший брат, где твой старший брат, дать тебе по цветочку?
Гладиолусы, бордовые или кремовые, были в свежей росе, сверкали, среди них всегда находилась плитка шоколада «Золотой ярлык» в промокшей, скользкой обертке. Как-то я увидел с гордостью в магазине: самая дорогая — «1 р. 30 к.».
Дядя с тетей давно спят рядом на маленьком кладбище на берегу енисейской протоки. Кладбищу сорок лет, я знаю всех, кто там зарыт. Если кладбище однажды исчезнет, значит, отмучилась, уходит в небо и вся моя страна.
…А этот человек-паук, что ни говори, молодец, настоящий тимуровец. В середине сеанса сын возбужденно, громким шепотом заявил: он честный какой, он же мог бы кучей денег напихаться, обворовать пол-Америки и свалить в Анапу, но он совсем об этом не думает, благородный. Жаль, в Томске ему не бывать — мелковат город, тесноват, невысок, — заскучал бы, выпивать бы начал.
Меня это поразило: он вкладывал в слово «заскучает» конкретный культурный смысл. Так он, глядишь, поймет, отчего бывают войны, почему сплетни нужней людям, чем правда, и зачем абсолютно богатые люди стремятся быть абсолютно абсолютно богатыми людьми.
Естественно, до самого конца я боялся засасывающих бездн, опускал перед ними глаза, дабы они не вгляделись в меня. Человек равнины, я слушал фильм, но жадно внимал и воплям, и шепоткам ребятишек и думал: а будут они вспоминать эту белиберду через годы так же благодарно, как я вспоминаю «Гусарскую балладу» или «Фантомаса»?
— Разрешите поздороваться, — на выходе из кинотеатра почти столкнулись: подтянутый, более чем опрятный мужчина, помоложе меня, вроде бы и «белый воротничок», но отдает от него ряженым — затемненные очки-капли как бюстгалтер на круглом лице, мелеховские усы кажутся наклеенными.
— Вы учили моего сынишку, помните?
Да-да, вспомнил и сына (прилежный, тактичный мальчик), и его самого.
Было еще в той бесталанной жизни.
— Это ваш внук?
— Внук, — покорно ответил я, уже не в первый раз. Сын покосился на меня, поднял палец к виску, но промолчал. Мужчина прошелся с нами до перекрестка.
— Я всего лишь инженер, технарь, как раньше говорили, — сказал он, — но очень занимаюсь историей. Прямо хвораю по истории. Цивилизации, загадки, эти мумии… Увидел вас — понял: вот кто нас рассудит. Мы с… коллегами спорили-спорили… Скажите (тут он понизил голос), правда ли, что Екатерина Вторая баловалась с жеребцами?!
— Неправда, — вежливо ответил я. — Но слух показательный.
— Что и требовалось доказать, — весело подхватил он. Мы помолчали.
— Любите охоту? — спросил он. — Послезавтра открывается сезон. Можем вас прихватить с собой на уточек. Будет местечко в машине, дадим ружьишко.
— Что вы, какой из меня стрелок! Да и силы не те, чтоб по болотам лазить.
— Рано, — сказал он, — не надо сдаваться… Святое дело!
Заскучавший сын оживился.
— Я вам скажу, какой он стрелок. Помнишь, папаня, ты подпил немножко с дядей Олегом, он ушел, а я пришел с луком, потом пришла мама, а ты говоришь… в шутку, в шутку!.. «Давай поставим маму в угол и будем стрелять. Если в лоб — три очка, если в пузо — два очка, а если в глаз — пять очков!» Мама, верите, обиделась: не надо мне таких шуток, и где пятьсот рублей, я положила под часами? Пропили? И закрылась на кухне.
Сыну показалось, что я встретил старого друга, от которого не может быть тайн.
— Ты предатель! — почти закричал я.
Родитель ученика добродушно усмехнулся и сказал:
— Не переживайте. Ничего, все мы предатели. Дело житейское. Ребенок немножко перепутал… ну, понятно что. Случается и куда похуже из ничего, по простоте нашей кондовой. Вот со мной был случай…
Он снял очки.
— Было мне, как вашему вну… сыну. Жили мы в Шпалозаводе, на севере, рядом с Нарымом. Знаете. Дед один смазывал лодку солидолом, мы, дети, стояли рядом, глазели, нюхали. Тут же стоял отцовский мотоцикл. И старший парень, Николай мне. говорит: ты тоже смажь-ка мотоцикл солидолом, погуще, чтоб не заржавел. Я и смазал от души. Идет отец, дает мне яблоко, садится на «Иж»: съезжу на протоку. А Николай, поп Гапон, шепчет: дурак, пенек, как заведет отец мотоцикл — взорвется! Может, насмерть! Скажи отцу, живо! А я боюсь — рука у отца железная, ремень офицерский. И молчу, слезы в глазах наливаются. И все молчат. Молчу, то есть пусть уж лучше взорвется, авось уцелеет, чем выпорет…
Вспоминаю — холодом обдает… Долго я то яблоко в кармане носил. Так и не смог съесть, отдал кому-то…
Я глядел на него, широко раскрыв рот.
— Взорвался? — спросил сын.
— Нет, — ответил он и, махнув рукой, пошел прочь. Остановился на углу и на прощанье сказал: — Он живой еще, отец, теленка на себе носит. Часто к нему езжу.
Я смотрел на его простывший след: бог с ней, с Екатериной, понятно мне твое страданье, встреченный среди осени человек.
Были вереницы лет, когда я подолгу не ездил на родину. Тетя умерла — а я был в Самаре, ушел дядя — а я был в Петербурге. Наконец, когда уже и приезжать было совестно, я — тут подходит гадкое слово — заявился. Брат встретил меня с неотменимой теплотой. Ясно, что обида висела в воздухе, но высказать ее вслух он не мог, ему не хватало красноречия, но хватало такта: жизнь тогда нас всех держала за горло, гоняла по своим душным желобам. Какие упреки, зачем?
Мы пошли в лес с маленьким сыном и тремя чудными снежными лаечками — бабушкой Стрелкой, ее дочерью Вандой и внучком Нахалом. Ушли недалеко — сын и Нахал быстро уставали, садились на тропинке и скулили. У них в этом смысле было полное взаимопонимание. Я взял сына на руки, Нахала посадили в корзиночку — они тут же, как по уговору, описались. А Нахала к тому же укачало.
Но Стрелка с Вандой успели облаять сосну, и брат вскинул ружье. Не целясь, но молодая белочка полетела вниз, прямо на семейку маслят. Алеша попал ей в голову.
Он поднял ее, вложил мне в руку и подмигнул. С годами он все больше походил на видного индейца из фильмов студии ДЕФА, поскольку дядя был сарептинский немец, потомок добрых братьев гернгуттеров, а индейцев изображали в основном социалистические немцы, поэтому в устах ирокезских вождей усматривались иногда металлические зубы — и у Алексея тоже имелись три стальных зуба.
Мы пошли домой. Одной рукой я прижимал к себе описавшегося сына, описанный им, в другой — держал остывающую белочку, такую серую и, безусловно, страшную. Лайки прыгали вокруг меня, толкались, от радости распеваясь на голоса. А брат закинул ружье за спину — руки его были свободны, но он делал вид, что не замечает моих затруднений, и пел про пароход, «белый-беленький».