Итак, Саня Рабин вышел во дворик с тетрадкой и просто протянул ему:
– Хочешь почитать?
Лева удивился, но взял:
– А что это?
– По-моему, полная ерунда. Но здесь, – он кивнул в сторону корпуса, – это все читают, тайком, конечно. Это здесь какой-то бестселлер.
Лева открыл. Текста было немного. Он был записан короткими отрывками в тетради в клеточку за две копейки.
«Понедельник. Я всех ненавижу. Презираю этот мир, полный грязи, фальши, абсурда и дикой вони. Пришел с работы отец. Пьяный, как всегда. Ненавижу его. Ненавижу свою мать, унылую, рано состарившуюся домохозяйку, ненавижу сестру, ненавижу их всех, этих грязных скотов. Наверное, скоро я вскрою себе вены.
Четверг (другой месяц). Отец попал под поезд, когда возвращался домой с работы. Мать в истерике, от нее воняет, она не мылась целую неделю, везде валяются бутылки, сестра в открытую водит к себе мужиков. Скоты. Я не испытываю ни малейшей жалости к отцу, собаке собачья смерть, как говорится, он не смог стать настоящим человеком, и я, наверное, тоже никогда не смогу, потому что я пью, курю, принимаю наркотики, веду самый свинский образ жизни, целый день валяюсь дома, не хожу в школу, да и зачем туда ходить? Там такое же скотство, как и везде. Сегодня подумал о том, что отец, наверное, мог и сам броситься под поезд. Хорошая мысль, надо об этом подумать.
Суббота. Сегодня изнасиловали мою мать. Она в больнице. Сестре все равно, она сидит на кухне с мужиками, слушает музыку, все орут. Как же я их всех ненавижу. Наверное, когда-нибудь я ее просто убью. Или сам покончу с собой.
Воскресенье. Умерла сестра. Отравилась газом…»
Лева закрыл тетрадку где-то на половине (дальше читать было неинтересно) и подумал, что этот текст он, видимо, запомнит на всю оставшуюся жизнь.
– Да… – сказал он Сане Рабину. – Вещь сильная. Действительно, бестселлер. А тебе не кажется, что он все это придумал?
Рабин хмыкнул и посмотрел на Леву с непонятным выражением, видимо, сдерживая смешок.
– Ну… это и так понятно. Другой вопрос – зачем? Ты как думаешь?
– Не знаю. По-моему, писать такие вещи просто идиотизм. Вернее, придумывать их специально.
– В том-то и дело, – сказал Рабин, перелистывая тетрадку. – Только учти, что здесь таких персонажей полно. И тебе с ними придется общаться. Так что ты поосторожней с оценками.
– Ладно, – послушно согласился Лева. – Я вообще-то и так довольно осторожный. Даже иногда слишком. Так что с этим полный порядок.
Рабин посмотрел на него с интересом и спросил:
– А в шахматы ты играешь?
– Плохо, – честно признался Лева.
– Жаль… – вздохнул Рабин. – Ладно, пока…
Но уйти он не успел.
Открылась дверь, на крылечко вышла пожилая сердитая медсестра Анна Александровна. (Ее звали «мышь белая» за седые волосы, поджатые губы и за то, что воли не давала, вернее, старалась не дать, но как не дашь при таких поразительных порядках?) Она сказала, что время приема лекарств давно прошло и что она запишет в книгу, если такие нарушения режима будут продолжаться, при этом – Лева точно это запомнил – она вынесла ему не только положенную горсть таблеток, но и стаканчик с водой, чтобы запить, то есть он мог принимать таблетки прямо во дворе, сидя на лавочке, и никого этого не удивляло…
Лева взял в ладонь свою горсть и спокойно стал закидывать в рот разноцветные четвертинки и половинки, которых набралось целых пять.
Саня заглянул ему в ладонь и тревожно сказал:
– Ни фига себе… Седуксен. Полная таблетка. Так. А ты его раньше принимал?
– Не-а, – сказал Лева. – Этот, что ли?
– Может, с врачом сначала посоветуешься, спросишь, что и как? – но Лева, демонстрируя богатырскую удаль и полную терпимость, спокойно закинул в рот и эту, пятую таблетку…
– Плохого не дадут! – сказал он, типа пошутил, но Рабин отреагировал на эту его шутку не очень хорошо, сначала осуждающе глянул, а потом тихо ответил:
– Я тебе с этим шутить не советую.
Разговор перекинулся на школу, на сочинения, Саня рассказал о своем сочинении по произведению Симонова «Живые и мертвые» и как учитель не поверил, что он сам его написал, и вскоре Саня перестал ходить в эту школу, потому что ему надоело иметь дело с разными уродами, и тут Лева ощутил резкое покачивание вокруг, в голове слегка зазвенело, корпус из красного кирпича поплыл на него, дворик с деревцами поплыл тоже, и чтобы как-то удержать в голове окружающую картину мира, он тихо, осторожно прилег на лавочку и сказал:
– Слушай, а что-то мне и правда… того… Ты, что ли, позови кого-нибудь. А?
Рабин слегка возликовал, крикнул что-то неразборчивое, типа старших надо уважать, ринулся в корпус, оттуда выбежали испуганная нянечка вместе с Анной Александровной, они отвели Леву в ординаторскую, там заглянули в глаза, отругали за панику, уложили на кровать и через час он окончательно оклемался.
Рабин лежал рядом с ним, на соседней койке. И молча смотрел на него.
– Ну как? – спросил он осторожно. – Пришел в себя?
– Да вроде, – ответил Лева шепотом. – Слушай, а у вас тут что, наркотики дают? Это же наркотик… У меня такое состояние после него, кайфовое… Хорошо так, спокойно, приятно.
– Какие еще наркотики, – строго сказал Рабин. – Ты не вздумай никому об этом говорить. А то шум поднимется. Это не наркотики, просто такие лекарства. Седуксен что, полная ерунда. Просто ты не привык. Тут такие вещи дают, нейролептики, люди просто в осадок выпадают. А ты как думал… Это же больница для психов, не заметил?
– Пока вроде нет, – сказал Лева. – Ладно, давай спать?
– Давай, – согласился Рабин, но позы не переменил. – Слушай, а ты правда заикаешься? Я что-то ничего не замечаю.
Лева подумал, как ответить покороче.
– С тобой нет. С мамой и папой нет. И еще… с одним человеком. А вообще заикаюсь. Довольно сильно. Просто ни слова не могу сказать.
– С каким это «одним человеком»? – заинтересовался Рабин. – На воле? Или здесь уже?
– Здесь, – сказал Лева. – Но об этом потом…
Саня Рабин потом сыграл в их отношениях (ах черт, улыбнулся Лева, каким же волшебным было это слово когда-то) важнейшую роль. Роль друга, через которого передавалось что-то самое важное, чего напрямую сказать было нельзя. Ей нельзя. Он почему-то сразу мог сказать все что угодно. И сделать.
Нина исчезла куда-то (отпустили домой) после того первого вечера с танцами на несколько дней, и пока он привыкал к отделению, его попыталась приручить Света Хренова, маленькая темно-рыжая девочка, старше его, с очень серьезным лицом, с брезгливым выражением на нем, но очень решительная.
Во время речевых ситуаций (а его повели вместе с группой в город на «речевую ситуацию» сразу, в понедельник) она шла вместе с ним, все разъясняла, а когда они возвращались вдоль оврага, замученные жарой, срывая лопухи и стебли высокой травы, она просто взяла его за руку и сказала, чтобы он вел ее дальше, потому что она дико устала.
Он послушно повел, сама Света Хренова его совершенно не волновала, а вот горячая ее ладонь взволновала довольно сильно, к концу пути он ощутил прилив нежности, ощутил себя добрым, хотя и слегка неуклюжим рыцарем, и она попрощалась с ним весело, с победительной улыбкой.
На эти речевые ситуации они ходили еще два раза, гуляя в парке, заходя в магазины, их врач-логопед шла вместе с ними, объясняя новые задания: нужно было подходить к прохожим, выясняя что-то типа «как пройти в библиотеку», спрашивать в магазине, что сколько стоит, вообще подходить с любыми вопросами к любым людям, задания были неконкретные, и Лева долго думал, что и как надо спрашивать, сочинял слова, а Света ему подсказывала, смеясь над его неповоротливостью и тугоумием:
– Ну какая разница, Лева? Ты же не на самом деле что-то хочешь спросить, какая разница? Будь проще, говори все что в голову придет!
– А если ничего не приходит?
– Ну давай я тебя научу… Вон, видишь женщина с ребенком, подойди и спроси: «Сколько лет вашему ребенку?»
Лева подошел к ребенку и долго смотрел, как он ковыряется в земле лопаткой, пока мать не подхватила его и, испуганно оглядываясь, не понеслась прочь. Светка хохотала в голос…
И все-таки спросить что-то удавалось, мучительно, тяжело, но все же гораздо легче, чем дома, чем в тех обычных ситуациях, когда вдруг он оставался один на один с незнакомыми людьми.
В пятницу Нина вернулась в больницу, и, подходя к корпусу, он вдруг услышал из окна девчоночьей палаты страшный рев.
Плыла жара над их больницей, плыл тополиный пух, как в детстве, в его дворе на Пресне, плыли облака, такие до боли красивые, и плыл этот звук из раскрытого на втором этаже окна, разбивая все остальные и вплетаясь в них долгой, отчаянной, протяжной и очень детской нотой:
– Не могу-у-у… Я так не могу-у-у-у! Уйдите от меня!