— Тебя могут повесить без суда и следствия. Теперь я понимаю, почему так часто вздрагиваешь, сжимаешься от страха, паникуешь: ты стоишь на скамейке и петля у тебя на шее…
— Но стоит убрать свидетелей… Оленича и Дремлюгу — последних свидетелей, и тогда все нипочем.
— Вдруг еще кто-то найдется?
— Нет, с того света не возвращаются.
— Но ты же говорил, что у тебя есть еще сестра в Таврии.
— А что — сестра? Она как все. Может быть другом, а может и врагом стать.
— Она знает, что ты творил?
— Нет. Но она уверена, что я погиб. И мое имя высечено на обелиске в их селе. Я ведь оттуда пошел на фронт.
— Тогда, значит, тебе там появляться вообще нельзя.
— Нельзя. Только ночью. Только один раз. И только на Лихие острова, чтобы забрать свой тайник.
— И что же ты думаешь о сестре? Ведь она может опознать тебя?
— Она как все… Если вдруг случайно даже увидит меня и узнает — не миновать ей болот у Лихих островов.
— Говорил, Оленич и Дремлюга — последние свидетели, а оказывается, тебя вся Таврия знает!
— Еще как знает! И помнит! И никогда не забудет. Земля вокруг Тепломорска, Лиманного, Булатовки до сих пор шевелится от заживо погребенных… И те комсомолочки, наверное, по ночам все так же кричат: «Мамочка! Родненькая!» Но все знают меня как Шварца. И лишь Оксана Чибис знала меня настоящего. Но она не засвидетельствует этого. До сих пор вижу, как она пытается своим телом прикрыть мать от пуль моего автомата…
Глазами, полными ужаса, смотрел сын на отца, и одна мысль вспыхивала в его мозгу. Она возникала, обжигала и разливалась то жаром, то холодом по всему телу: «Я ведь тоже теперь свидетель! Я ведь тоже теперь для него «как все» — или друг, или враг!» Во рту пересохло, он даже не мог слова сказать. А отец спокойно закусывает — смачно огурец, ложкой набирает тушенку, зеленый лук сует в рот пучками. Он так увлечен едой, что даже не замечает замешательства сына. И лишь когда Эдик наконец заговорил, он удивленно посмотрел, не переставая жевать.
— Значит, и я могу вдруг оказаться таким же, как все, свидетелем?
Отец прожевал, ладонью вытер губы, засмеялся:
— Да не трусь! Ты мой сын, и ты единственный, кто мне нужен. Я тобой дорожу как своим продолжением.
Эдуарду ничего не оставалось, как поверить на слово отцу, хотя сердце его наполнилось беспокойством. Он все время чувствовал опасность. Поверив отцу, а значит, согласившись и дальше идти рядом с ним и делать то, что он скажет, Эдик в то же время начал задумываться и над тем, как отделаться от своего опасного родителя. И уже богатство не казалось таким заманчивым и всесильным, и уже собственная жизнь показалась гораздо ценнее всех соблазнов мира, а отец как-то утратил свой первоначальный ореол сильного, обладающего волей и властью человека.
— Мне хотелось бы, отец, чтобы ты понял: работа в журнале для меня — это все равно что служить богу, молиться ему и наслаждаться своей верой.
— А ведь ты тоже, сынок, подвержен страху, как и каждый человек. Ударился, значит, в религиозность? Или как?
— Хочу сохранить душу.
— Ну, это для таких интеллигентиков, как ты, как твои Криницкие и как твоя Рената, — самое что ни на есть главное вероисповедание. Такая ваша религия — размягченность, созерцательность, сентиментальность, замешанные на правдоискательстве. Чепуха! Да уж ладно, для души жить надо бы всем, но не у всех она есть. Давай еще одно дело завершим, и я тебе дам время помолиться и замолить грехи, чтобы в свое время с новой силой проявить свою жажду жить в полную меру, не думая о мелочах. Итак, организуй мне своего нового знакомого — Богдана. Как его найти?
— Он не пойдет на мокрое дело.
— Пойдет. Да «мокрого дела» и не будет. Надо испугать хорошенько капитана, показать ему, что покоя для него не будет на этом свете.
— Богдан тракторист в дорожно-эксплуатационном управлении.
— Ну и отлично. Остальное тебя уже не касается.
Старый Крыж надел пиджак, шляпу и вышел.
Впервые Эдуард испугался не на шутку: он увидел, что отец ни перед чем не остановится и может пойти на самую крайнюю меру в отношении Калинки. А потом еще неизвестно, как все обернется, и уж не пройдет мимо него, Эдика. Но в этот миг он испугался не того, что с ним произойдет, это виделось еще неосознанно и туманно, а вот угроза убийства ни в чем не повинного парня переворачивала все внутри. Он чувствовал, что не может стоять спокойно в стороне, что нужно что-то предпринять. Но как? Дело ведь в том, что можно поставить под угрозу и отца, и себя. Если ниточка потянется, то она свяжет отца и сына, а Эдику не хотелось отвечать за отцовы тяжкие грехи, которым вряд ли можно найти оправдание и прощение. То, что старый Крыж рассказал, а Эдик понимал, что рассказал он не все, — холодило кровь: такой жестокости он не встречал ни в одном знакомом человеке.
Эдик пошел на почту, чтобы позвонить Криницким и попросить Кубанова встретиться, но на его вопрос не стали отвечать и положили трубку. Что делать? И тогда он решился пойти в госпиталь и встретиться с кем-либо из своих знакомых.
Не дойдя еще до госпиталя, Эдик увидел у его ворот Двух милиционеров. Пришлось перейти на другую сторону улицы и понаблюдать, что происходит? Вот открылась Калитка возле железных ворот, вышел еще один милиционер, потом вышел вахтер, заложив руки за спину, а за ним еще один милиционер. Все впятером они пошли по направлению к райотделу милиции.
Увиденное потрясло Эдика. Он никогда раньше не видел, как арестовывают, как ведут по улице, не задумывался, что должен чувствовать и переживать арестованный. На мгновение показалось, что арестованный кинул короткий взгляд в сторону Эдика. Этот взгляд обжег его. Эдик кинулся за угол и тут же столкнулся с отцом.
— Тише, парень, тише! — негромко проговорил Крыж. — Спокойно! Сегодня уезжаем. Возьмешь билеты в разные вагоны.
Эдуард ничего не мог сказать и молча побежал в сторону железнодорожной станции, а старый Крыж неспешной походкой двинулся по улице, ведущей вниз, к Днестру, где находилось дорожно-эксплуатационное управление.
Богдан работал на бульдозере, подгребая серый гравий в кучу. Крыж направился прямо к нему, взмахнул рукой, и тракторист остановил машину, открыл кабину:
— Чего надо?
— Разговор есть. Я от дяди Стефана.
— А, — недовольно и мрачно протянул Богдан. — Что ему нужно? Я не хочу его видеть, не хочу и слышать о нем.
— Видеть не обязательно, а вот слушать меня придется. Это касается тебя лично.
— Пусть он не лезет в мои дела, сам справлюсь.
— Вот и справляйся. Он так и сказал: пусть Богдан сам наведет порядок.
— И его советов не хочу!
— Как знаешь, Богдан. Только он велел напомнить тебе о той малолетней девочке, которую ты приводил к нему и которая потом неизвестно куда подевалась.
Богдан затравленно оглянулся, бледнея и безвольно опуская руки. Он знал свою непростительную вину, знал за собой великий грех, когда струсил, смолчал, а со временем стремился забыть о той девочке, которую завел в дом Стефана Ляха, своего грязного, противного дяди. Вначале Богдан и не думал о чем-то плохом. Дядя увидел как-то Богдана, разговаривающего с красивой девочкой лет тринадцати-четырнадцати. Позже попросил зайти в гости с той девочкой: мол, у него осталось кое-что из одежды после жены, может, пригодится. Ничего не подозревая, Богдан привел ее. Стефан угостил их вином. Девочка опьянела. Дядя положил ее в постель: пусть выспится. А Богдана отправил домой: уже поздно. С тех пор Богдан уже не встречал никогда ту девочку. Как-то заикнулся было при встрече, где, мол Орися, но Стефан злобно закричал: «Забудь! Нет ее. Она тогда умерла от вина… Пришлось тайком схоронить. Молчи и никогда не вспоминай, иначе расстрел. Понял?»
— Чего он хочет? — спросил Богдан, чувствуя, что во рту пересохло и одеревенелый язык еле ворочается.
— Сегодня в парке на танцах будет твоя краля Галя. А с нею ее подружка и тот прыщ Калинка. Приревнуй его к Гале и запусти ему перо… в брюхо.
— Не хочу убивать! Это же все равно что то давнее, прошлое… А может, еще хуже…
— Чудак! Не надо убивать. Припугнуть, кровь пустить… Чтоб понял, что с ним не шутят. И все… Получишь за драку три-четыре года. Понял? А за то, прошлое, — минимум десять, а то и вышка. Советую, не спорь с дядькой: он мудрый человек, хочет тебя упрятать на короткое время, а ты вроде получишь отпущение всех грехов. А может, даже и не посадят тебя, ревность слепа, она играет человеком, и мы не властны над собой…
Старик с покореженным лицом быстро ушел, а Богдан стоял с опущенной головой.
26
В столовой было тихо и солнечно. Свет из широкого окна падал на стол и играл в большой стеклянной вазе.
На фаянсовой тарелке — ломтик хлеба, а в солонке искрилась соль. На газовой плите стоял темный жестяной чайник времен гражданской войны.