И Руб орет на него.
— Вставай, пацан!
Он тузит кулаками свой угловой мешок и еще пинает разок, уходя с ринга.
В раздевалке он не смотрит на меня. Произносит слова, не обращенные ни к кому. Он говорит:
— Еще один, слышь. Два раунда и он всё, на полу.
Он еще больше нравится женщинам.
Я вижу, как они наблюдают за ним.
Молодые, уличные, смазливые. Им нравятся суровые парни, и плевать, что суровые парни такого плана вряд ли будут обращаться с ними ласково. Думаю, среди женщин многие тоже просто люди. Иногда они оказываются так же глупы, как и мы. Кажется, они симпатизируют негодяям.
«Не негодяй ли Руб?» — спрашиваю я себя.
Хороший вопрос.
Он мой брат.
Может быть, это все, что я о нем знаю.
Мимо нас текут недели, он дерется, побеждает и не морочится с бритьем. Руб выходит и побеждает. Выходит и побеждает. И только улыбается, когда хорошо дерусь я.
В школе на него теперь смотрят иначе. О нем знают. Его узнают. Известно, что он крутой, все что-то слышали. Все в курсе, что он выступает на подпольном ринге, хотя никто не знает этого про меня. Оно и к лучшему, по-моему. Если б кто из школы увидал, как я дерусь, он бы только посмеялся. Я был бы прицепом к Рубу. Говорили бы: «Сходи посмотри, слышь, как эти Волфы дерутся. Младший — как его зовут-то? — клоун, но Рубен хлещется как сумасшедший».
— Да это всё слухи, — так Руб отвечает на расспросы. — Нигде я не боксуюсь, кроме как у себя во дворе. — Он ловко врет. — Глянь, вон у моего брата фингалы. Мы дома постоянно махаемся, вот и все. Только так.
Как-то в субботу утром, особенно холодным, но ясным, мы отправляемся на пробежку. Солнце только показалось над горизонтом, и на улице мы замечаем каких-то ребят, которые возвращаются домой. Гуляли всю ночь.
— Эй, Руби, — орет один из них.
Это старинный Рубов дружок по имени Сыр. (Ну, по крайней мере, прозвище у него такое. Думаю, настоящего имени его никто и не знает.) Сыр стоит на аллее, ведущей к Центральному вокзалу, с огромной тыквой подмышкой.
— Привет, Сырчо. — Руб поднимает голову. Мы подходим к ребятам. — Как поживаешь, чем занимаешься?
— Да как-то ничем. Просто живу в пьяном тумане, ну. Я как школу бросил, так только работаю и пью.
— Да?
— Оно клево, друган.
— Тебе нравится?
— Тащусь каждую минуту.
— Во, такое я рад слышать. — На самом деле брату все равно. Он скребет свою двухдневную щетину. — А че это за тыква у вас?
— Болтают, ты вроде как боксер.
— Да не, разве что во дворе. — Руб что-то вспоминает. — Уж кто-кто, а ты должен знать.
— Да конечно, друган.
Сыр, случалось, бывал у нас, когда мы доставали свои перчатки. Он вспоминает про тыкву, что у него подмышкой. Подымает ее, суя обратно в разговор.
— Вот нашел на аллее, хотим поиграть ей в футбол.
К нам подходят его дружки.
— Здесь, что ли, Сыр? — спрашивают они.
— Ну да.
И он крепким пинком отправляет тыкву по аллее. Кто-то бросается следом и бежит обратно с тыквой.
— Хватай его! — вопит другой, и игра началась. Моментом делимся на команды, парня с тыквой валят, и ее обломки летят по всей аллее.
— Руб!
Я прошу пас. Он бросает мне.
Я роняю.
— Ну, балбес безрукий!
Сыр хохочет. Разве кто-то еще употребляет это слово? Его деды еще говорили. Ну, как бы оно ни было, я заглаживаю промах, повалив захватом следующего игрока на бетон.
Мимо идет нищенка, выискивая чего-нибудь на завтрак.
Потом несколько парочек обходят нас стороной.
Тыква уже пополам. Мы продолжаем играть одной половиной, а вторая — брызгами на стене рядом с банкоматом.
Руба роняют.
Меня роняют.
Все валяются, и вокруг нас стоит плотный угар из пота, сырой тыквы и пивных паров.
— Чуваки, от вас воняет, — говорит Руб Сыру.
— Вот спасибо-то, — отвечает Сыр.
Мы играем, пока от тыквы не остается кусок размером с мяч для гольфа. Тут-то и появляются копы.
Они идут по аллее, мужик и тетка, улыбаются.
— Ребята, — обращается к нам мужик, — как дела?
— Онанист Гэри! — восклицает Руб. — Ты что здесь делаешь?
Да, вы верно угадали. Эти копы — наши добрые знакомцы с собачьих бегов. Гэри, коррумпированный податель ставок, и Кэсси, роскошная брюнетка, сногсшибательная напарница.
— А-а, ты! — Коп смеется. — На бега захаживаешь?
— Не, — отвечает Руб, — некогда последнее время.
Кэсси пихает Гэри в бок.
Тот умолкает.
Вспоминает.
Обязанности.
— Ладно, парни, — начинает он, и мы все знаем, что услышим дальше, — вы ж понимаете, так не годится. Тут все тыквой устряпано, и когда солнце пригреет, она завоняет, как боты моего папаши.
Молчание.
Потом несколько «ага».
«Ага» то, «ага» это и «ага, ну да, правда».
Но никто не внимает, на самом-то деле.
Всем до лампочки.
Я ошибся.
Я ошибся, потому что вдруг выступаю вперед со словами:
— Ладно, Гэри, я понял, о чем ты, — и начинаю собирать обломки тыквы. Ни слова ни говоря, Руб присоединяется. Остальные, бухие, только смотрят. Немного помогает Сыр, другие стоят столбом. Они слишком обалдели. Слишком пьяны. Слишком запыхались. Слишком тормозные.
— Спасибо, — говорят Гэри и Кэсси, когда мы заканчиваем, а наши пьяные друзья отправляются своей дорогой.
— Пожалуй, я бы кое-кого из этих ребят отметелил, — замечает Руб. Фраза небрежная, но злая. То есть он бы так и сделал, если бы копы хоть на минуту отвернулись.
Гэри смотрит на него.
Смотрит долго.
Замечает.
И говорит вслух.
— Ты изменился, приятель. Что случилось?
— Не знаю, — это все, что отвечает Руб.
И я не знаю.
Это мой разговор с самим собой, на Центральном вокзале. Он происходит у меня в голове, пока Гэри с Рубом перекидываются еще парой фраз.
Разговор такой:
— Эй, Кэмерон.
— Что?
— Почему он тебя вдруг так напугал?
— Он стал какой-то свирепый и даже если рассмеется или улыбнется, то сразу же перестает и снова уходит в себя.
— Может, он просто хочет быть кем-то.
— А может, хочет кого-нибудь убить.
— Не дури, что за ерунда.
— Ладно.
— Может, ему до смерти надоело быть пустым местом, и совсем не хочется снова им оказаться.
— Или это он сам боится.
— Может.
— Но боится чего?
— Не знаю. Чего может бояться победитель? Поражения?
— Нет, не все так просто. Могу сказать тебе…
— А Кэсси все равно шикарная, правда?
— Ну еще бы…
— Но чего боится-то?
— Сказал же. Не знаю.
11
Я знаю только, что сам боюсь как-то по-новому.
Знаете, как собаки скулят, когда им страшно, например, перед ураганом? Вот, и мне впору так же. Хочется спрашивать кого-нибудь, от отчаяния.
Когда это так стало?
Как оно вышло?
Почему Руб изменился так быстро?
Почему я не рад за него?
Почему эта перемена меня пугает?
И почему не понять толком, в чем именно эта перемена?
Эти вопросы качаются сквозь меня, с каждым разом понемногу разъедая изнутри. Они качаются сквозь меня несколько следующих боев Руба. Сплошь нокауты. Они качаются сквозь меня всякий раз, когда Руб стоит над противником, призывая его подняться, и когда публика тянется потрогать его, урвать клочок его великолепия. Я задаю все эти вопросы в раздевалке, вдыхая запахи линимента, перчаток и пота. Задаю, видя Руба в следующий раз на задворках бойни в Марубре с девятнадцатилетней студенткой универа, пока он не уходит прочь (даже не обернувшись). В следующий раз — другая девушка. Потом еще одна. Я спрашиваю и дома за ужином, где мать разливает суп, Сара скромно ест, а отец вместе с супом поглощает свою безнадежность. Кладет в рот. Жует. Чует на вкус. Глотает. Переваривает. Привыкает к ней. Я спрашиваю, когда мы с Сарой сдираем белье с веревки («Вот зараза! — орет она. — Дождь! Эй, Кэм! Помоги белье снять!» Так клево — мы вдвоем мчимся во двор и срываем белье с веревки, и нам все равно, если оно раздерется на лоскуты, лишь бы, блин, осталось сухим.) Я спрашиваю, даже нюхая собственные носки, чтобы понять, можно ли их надеть еще разок или надо постирать при следующем походе в душ. Я спрашиваю, приходя в гости к Стиву на его новую квартиру, где он угощает меня черным кофе и молчаливым дружеским разговором.
Наконец появляется человек, который мне немного помогает.
Это миссис Волф, у которой, к счастью, тоже появились вопросы. Лучше всего в этой ситуации вот что: может, матери удастся что-то вытянуть из Руба, и это поможет мне лучше его понять. Кроме того, она выбрала день, когда я выиграл бой, а от фингалов не осталось и следа.